Серебряное зеркало и другие таинственные истории | страница 29



— И это действительно всё?

— Нет, — было еще кое-что. Через несколько недель после ареста моего прадеда нашлись его часы, оставленные возле парадной двери. Они были завернуты в почтовую бумагу, на которой значилось имя Руперта Бартина — его единственного сына, моего деда. Я ношу эти часы.

Бартин сделал паузу. Его черные глаза, обычно живые и беспокойные, неподвижно уставились на каминную решетку, и в каждом зрачке отразился красный отсвет пылающих углей. Он словно забыл о моем присутствии. Внезапный шелест ветвей за окном и раздавшийся почти в тот же миг стук дождя о стекло заставили его очнуться. Буря усилилась, налетел резкий порыв ветра, и через несколько мгновений мы отчетливо услышали, как на мостовой плещется вода. Не знаю, почему это соединилось в моем сознании с рассказом Бартина; мне казалось, что эти звуки не случайны, что они имеют какое-то особое значение, которого я теперь не могу объяснить. По крайней мере, они придавали происходящему оттенок серьезности, почти торжественности.

Бартин снова заговорил:

— Эти часы вызывают у меня странное чувство. Я не люблю расставаться с ними, хотя ношу их довольно редко — отчасти из-за их веса, отчасти по другой причине, которую сейчас объясню. Причина состоит в следующем: каждый вечер, если часы при мне, я чувствую непонятное желание открыть их и взглянуть на циферблат, даже если мне совершенно незачем знать точное время. Но стоит мне уступить этому желанию, как меня охватывает таинственное предчувствие, ожидание непоправимой беды. Искушение становится все сильнее по мере того, как стрелки приближаются к одиннадцати — неважно, который на самом деле час. Как только они минуют эту цифру, наваждение проходит. После этого я могу пользоваться своими часами так же спокойно, как вы пользуетесь вашими.

Естественно, я приучил себя не смотреть на них до одиннадцати ночи; ничто не могло вынудить меня сделать это. Сегодня вечером ваша настойчивость слегка расстроила меня. Я испытал то же самое, что испытывает, вероятно, курильщик опиума, когда его тяга к дьявольскому зелью подкрепляется возможностью и уговорами. Вот вам моя история. Я рассказал ее в интересах вашей так называемой «науки». Но если вы еще когда-нибудь увидите меня с этими проклятыми часами и попросите взглянуть, который час, я, в свою очередь, попрошу разрешения сбить вас с ног.

Его шутка не рассмешила меня. Я заметил, что он снова пришел в волнение. Улыбка, сопровождавшая последнюю фразу, была просто ужасна; в глазах появилось нечто большее, чем обычная живость. Его взгляд блуждал по комнате безостановочно и бесцельно, с тем диким выражением, какое порой встречается у помешанных. Но может быть, это только показалось мне. Во всяком случае, теперь я был убежден, что Бартин стал жертвой какой-то необычной мании. Отнюдь не переставая тревожиться о нем как друг, я начал рассматривать его как пациента, которого не мешает серьезно обследовать. А почему бы и нет? Разве сам он, «в интересах науки», не рассказал мне о своей навязчивой идее? Ах, бедняга, он сделал для моей науки больше, чем полагал. Не только его рассказ, но и он сам представляли ценность для медицины.