Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики | страница 118



Концепция рассказа отвечает характеру мировидения Платонова второй половины 30-х годов, упованиям писателя на сложение такой страны, в которой никто не будет забыт и всякий должен быть услышан (борьба с забвением — устойчивый мотив его прозы того времени), и даже онтологически присущее жизни страдание будет как-то умеряться, утепляться и сглаживаться новым строем отношений и чувств. Ведь социализм многими, в том числе Горьким, Зощенко, а на Западе, например, Иоганнесом Бехером, понимался как система, устраняющая трагизм бытия.

Еще один голос, исходящий из Кремля, насквозь прободает советскую действительность — на этот раз самого Сталина, звучащий в обширном революционно-утопическом романе П. Павленко «На Востоке» (1937), в котором автору замечательно удались сцены внеморальной авантюрной экзотики и садистического насилия. Слова главнокомандующего звучат в решающий момент боя в гипотетической войне будущего и в силу своего сакрального статуса способны преодолевать любое пространство и любое время, подчиняя их себе. Но и сами по себе советские просторы изначально проницаемы для добродетели, потому что наполнены этическим смыслом, благодарно откликающимся на нравственно чистое диалогическое соприкосновение с пространством, вхождение в его глубины с благими, а тем более высшими намерениями. Отсутствие каких-либо мутных средостений позволяет людям, раскиданным по лицу советской земли, говорить друг с другом от сердца к сердцу даже тогда, когда они не в состоянии встретиться взглядом: теплые токи душевной симпатии заполняют страну. В растрепанном, торопливом и экзальтированном романе И. Эренбурга «Не переводя дыхания» (1935) есть эпизод, который, что называется, произвел впечатление на современников: зимовщики на далекой станции слышат по радио обращенные к ним слова их родных, говорящих с ними из Москвы. И Вера Горлова, ни разу не сказавшая Геньке ничего определенного, произносит в эту минуту то, что он больше всего хотел бы от нее услышать: «„Слушай, Генька! Это говорит Вера Горлова… Твоя жена. Ты меня понял, Генька? Я тебя жду. Ну, вот, кажется, это все…“ Вера обвела глазами комнату, и вдруг все эти незнакомые люди показались ей близкими, родными». Гигантски расширившиеся технические возможности — всего лишь следствие сквозного сияния, непреложной открытости нового социума с его видимой во все стороны света социальной архитектурой. Это общество вняло безоглядно-искреннему чувству молодых, прислушалось к значению и любви в трогательно неловких порой словах старших. Скромное обаяние социализма, сквозящее в угловатых и застенчивых фразах этих людей, что собрались у радиопередатчика, проникает в холодный ночной воздух, согревая его нежностью и надеждой. «Над страной, занесенной снегом, над льдинами, над новыми городами, над золотым прахом устюжских монастырей, над чумами лопарей, ненцев, чукчей, над миром белым и темным несутся взволнованные слова: „Бухта Тихая, это ты? Ты, Маточкин Шар? Москва говорит! Москва!“» И те, на краю земли, жадно вслушиваясь в далекие и близкие слова, понимают, сколь велика в этой стране солидарность и как незначительны для нее расстояния. С тем же чувством ловят по радио позывные столицы, а после новогодний звон Кремлевских курантов зимовщики в «Чуке и Геке» А. Гайдара: они не затеряны в снежной пустыне, о них помнят. Любовь — важнейшая топологическая и лишь вследствие этого — эмоциональная характеристика советского универсума, это его пространственная и архитектурная константа, его голографическая формула.