Хогарт | страница 33



Рич не был единственным во Флите мучеником, но он оставался одним из немногих, кто сохранил способность логически мыслить и обвинять. Этот больной, опустившийся человек говорил с членами комиссии их языком; он стал главным прокурором в деле Бембриджа, сумел найти нужные слова и необходимые доказательства. И многим, кому пришлось присутствовать на этих заседаниях, на всю жизнь запомнилось, как человек, похожий на призрак, почти безумный, протягивает трясущуюся руку ж Бембриджу и произносит слова, которым нельзя поверить, настолько они неправдоподобны, и которые все же правда, поскольку даже обвиняемый не решается их опровергнуть. И не менее тяжело было смотреть на Бембриджа, еще не смирившегося с крахом своей карьеры, еще не понявшего до конца, что надеяться уже не на что. И уж, конечно, не понимавшего (как не понимали и самые мудрые деятели комиссии Оглторпа), что он лишь жалкая персонификация громадного социального зла, чьи истоки не были понятны ни ему самому, ни его жертвам, ни его судьям, ни бурлящей за стенами Флита толпе, готовой растерзать его, Бембриджа, на куски.

И все же в те глухие времена искоренение даже частицы зла — разоблачение Бембриджа — было святым делом.

На этот раз сочинять ничего не пришлось: пьеса была — осталось лишь сыграть ее на холсте.

«ДОПРОС БЕМБРИДЖА»

Постоянные сравнения хогартовских картин с театром принадлежат самому художнику, и биографу поневоле приходится к ним возвращаться, считаясь со вкусами героя повествования.

«Я старался разрабатывать свои сюжеты, как драматург. Моя картина была для меня сценой, мужчины и женщины — моими актерами, которые с помощью определенных жестов и поз разыгрывают пантомиму» — так писал Хогарт много лет спустя о первых своих живописных опытах, к которым относится и «Допрос Бембриджа», называемый также «Комиссия парламента во Флитской тюрьме».

Начиная этот эскиз, Хогарт едва ли думал, что совершает определенный исторический акт, определенный переворот в понятиях об искусстве, о задачах и возможностях живописи. Ведь только начиналась вторая четверть XVIII века. И нигде еще кисть живописца яе касалась сегодняшних социальных трагедий во всей их будничной жути. Искусство не говорило прямо, оно объяснялось намеками и запутанными аллегориями, а обращаясь к быту, легко скатывалось к занимательному анекдоту. Нет, не было в просвещенной Европе живописца, кто писал бы сегодняшнее, не отвлеченное, не вознесенное на котурны зло. Во Франции блистали Патер и Ланкре — эпигоны Ватто, легкомысленно растрачивая мудрое наследие мастера на галантные изображения изысканных пустяков. Великолепный Тьеполо писал огромные мифологические холсты, уже завоевывая славу первого живописца Италии, в Вене вызывали восхищение плафоны Даниэля Грана. Много было тогда великих имен и прекрасных картин, но того, что делал Хогарт, не пытался еще делать никто. И даже почтенный сэр Джеймс Торнхилл смотрел на работу ученика с некоторым недоумением.