Северное сияние | страница 52
На мгновение наступила тишина. Внизу кончили исполнять один марш и готовились к следующему. Музыканты перевертывали свои трубы и фанфары, выбивали слюну из мундштуков и поправляли ремни, должен был грянуть новый марш.
— Тебе нельзя здесь оставаться, — сказал я.
Она задышала быстрее, отбросила подушку, будто ей не хватало воздуха. Потом резко перевернулась, изогнувшись всем телом, какое-то время неподвижно лежала на спине, глядя в потолок. Внизу грянул новый марш. Руки ее взлетели к голове, она сдавила ладонями виски и зажала уши. Повернув голову, смотрела на меня, словно раненое животное. Я не знал, почему она сжимает голову: чтобы не слышать грохота музыки или боится, что голова вот-вот лопнет от боли. Я шагнул к ней, испуганный ее взглядом. Она вздрогнула, будто бы я хотел причинить ей боль. Отстранилась и встала. Ушла. Без слов ушла.
Я открыл кран и долго смотрел на разбивающуюся о медь струю, так что брызги летели на стены и на пол. Потом ополоснул лицо холодной водой и вытерся махровым полотенцем. Подошел к окну и распахнул его. Музыка могучей волной ударила в меня и, пронзив насквозь, заполнила комнату. Юнцы, выстраиваясь в квадраты сводного оркестра, распевали военный марш: «Шагают, шагают гвардейцы Петра…» Несколько офицеров и штатских одобрительно кивали, и один из них жестами призывал к аплодисментам. Лицо капельмейстера было обращено ко мне. Он взмахнул своей волшебной палочкой, и вдруг я увидел, что он на меня смотрит. Я стоял у окна в майке, озябший от холодного утреннего воздуха, и мне казалось, что он не может отвести от меня взгляд, так он и шел, задрав голову, потом улыбнулся и помахал мне рукой. Несколько человек обернулись и посмотрели вверх. Я сел на пол под окном. Прикурил сигарету и, скрючившись, слушал, как удаляются звуки марша, удаляется капельмейстер, молодежь и народ. Они удалялись по Александровой улице, и в комнате становилось тише.
Пожалуй, капельмейстер не махал бы так здорово своей волшебной палочкой, пожалуй, он не дирижировал бы оркестрами, пожалуй, за ним не вышагивало бы столько молодых людей в столь разных формах, если бы не одно крайне важное обстоятельство. У капельмейстера был сын. Не здесь рассказывать, каковы отношения между отцами и сыновьями. Капельмейстер хотел, чтобы сын им восхищался, и сын восхищался отцом, когда тот вышагивал впереди оркестра со своим жезлом, истинный руководитель и бог маршей и парадов. Мог ли сын восхищаться, например, кларнетистом, затерянным и невидимым в массе сводного оркестра? И ответ на вопрос, почему капельмейстер всегда был именно капельмейстером, и никем иным, представляется нам очень простым. Ведь с ним никогда не произойдет того, что может произойти с любым человеком в этом городе, что может произойти с хромоножкой с почтамта, с Гретицей и Катицей, с плешивым доктором, который в стенах своей прозектуры погружен в решение антропологических проблем. Ведь, в конце концов, капельмейстер всегда остается заметным человеком, а посему, понятно, им не может стать любой человек. Наш капельмейстер был ловким капельмейстером, и в этом он был подобен всем прочим ловким капельмейстерам мира. Однако из этого не надо делать каких-либо преждевременных и далеко идущих выводов, ведь музыка есть музыка, и наплевать ей на все режимы и идеологии. Когда звучит духовой оркестр, у людей теплеет на сердце, и у самого капельмейстера теплеет на сердце, особенно если на тротуаре стоит его сын — все равно, маленький он или уже взрослый. Вот почему наш капельмейстер некогда дирижировал Радецкий марш и вот почему теперь он дирижирует: «Шагают, шагают гвардейцы Петра…», ибо те или иные гвардейцы шагают и будут шагать и наш капельмейстер еще не раз будет ими руководить. Будет он выступать и во главе Horst Wessel Lied «Die Fahne hoch»