Бакунин | страница 36



Ильей Муромцем, разившим всех со стороны православия и славянизма, был Алексей Степанович Хомяков, “Горгиас, совопросник мира сего”, по выражению полуповрежденного Морошкина. Ум сильный, подвижный, богатый средствами и неразборчивый на них, богатый памятью и быстрым соображением, он горячо и неутомимо проспорил всю свою жизнь. Боец без устали и отдыха, он бил и колол, нападал и преследовал, осыпал остротами и цитатами, пугал и заводил в лес, откуда без молитвы выйти нельзя, — словом, кого за убеждение — убеждение прочь, кого за логику — логика прочь.

Хомяков был действительно опасный противник; закалившийся старый бретер диалектики, он пользовался малейшим рассеянием, малейшей уступкой. Необыкновенно даровитый человек, обладавший страшной эрудицией, он, как средневековые рыцари, караулившие Богородицу, спал вооруженный. Во всякое время дня и ночи он был готов на запутаннейший спор и употреблял для торжества своего славянского воззрения все на свете — от казуистики византийских богословов до тонкостей изворотливого легиста. Возражения его, часто мнимые, всегда ослепляли и сбивали с толку».

Вот с этим-то бесстрашным рыцарем философии и схлестывался в диалектическом споре на квартире Чаадаева Михаил Бакунин. Жаркие дискуссии продолжались до утра. Герцен называл их «всенощными бдениями». По словам Хомякова, «Бакунин мог… спорить без устали… не теряя ни диалектической силы разговора, ни страстной силы убеждения». Стоит ли говорить, что во время этих споров в уютных московских гостиных рождалась и мужала русская философия.

Несмотря на диаметрально противоположные позиции, славянофилы и западники испытывали друг к другу симпатию и уважение, более того — бессознательное влечение. Герцен сравнивал своих друзей и оппонентов с двуликим Янусом, имея в виду древнеримское божество с двумя лицами, смотрящими в противоположные стороны — вперед и назад: «Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинакая (так в оригинале! — В. Д.). У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы — за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно».

Позже Николай Александрович Бердяев (1874–1948) выразится еще более определенно: «Россия — самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский народ — самый аполитический народ, никогда не умевший устраивать свою землю. Все подлинно русские, национальные наши писатели, мыслители, публицисты — все были безгосударственниками, своеобразными анархистами. Анархизм — явление русского духа, он по-разному был присущ и нашим крайним левым, и нашим крайним правым. Славянофилы и Достоевский — такие же в сущности анархисты, как и Михаил Бакунин или Кропоткин. Эта анархическая русская природа нашла себе типическое выражение в религиозном анархизме Льва Толстого. Русская интеллигенция, хотя и зараженная поверхностными позитивистическими идеями, была чисто русской в своей безгосударственности. В лучшей, героической своей части она стремилась к абсолютной свободе и правде, не вместимой ни в какую государственность».