Какого цвета ночь? | страница 26
— Ага, — апатично пробормотала жена, уткнувшись носом в подушку.
Чипанов завязал галстук, прошелся по комнате, многократно отражаясь в зеркалах. Один маленький беспокойный вопрос мучил его, не давая покоя. Не хотелось уходить, так и не выяснив ответа на этот каверзный вопрос. Виталий Васильевич решился.
— Дорогая. — Он осторожно тронул плечо жены под одеялом. — Ты спишь?
— Сплю…
— Скажи, а как ты узнала, что я еду домой? Я ведь не говорил об этом никому, даже секретарше.
— Догадалась! — последовал из-под одеяла короткий ответ.
Первые пять лет прошли в Заведении словно в странном полусне. Пять лет — это почти две тысячи дней.
Целых пять лет жизни — это время стертых оттенков, наркотического полусна, время равнодушия к себе и к миру, время не жить, но и не время умирать, так, сомнамбулическое витание в запредельной пустоте, имени которой нет. Да и самой пустоты нет, и того, кто в ней, его тоже нет. Потому что вокруг — ничего. Ничего и никого!
Иван открывал глаза и видел снежно-белый, как январское поле, потолок, матовую лампочку над головой, змеящуюся трещину штукатурки в углу и кнопку вызова медсестры. Он опускал взгляд и видел серое щетинистое одеяло, приподнятое в изножье ступнями ног, наверное, его собственными, никелированную спинку койки, комок выбившейся из-под одеяла сероватой простыни с фиолетовым больничным штампом. И это все…
Его борьба с белым больничным миром продолжалась уже пять лет. Пять лет переменного успеха, пять лет он был как тот страшный, раздувшийся мертвец, которого течение реки затащило под лед и прижало снизу так, что тело осталось под толстой прозрачной коркой льда и глядит теперь на белый свет сквозь толстое речное стекло — уже там, по ту сторону бытия.
Да и интересоваться этим было опасно. Каждый день пытливые глаза врача буравили его, как будто старались просверлить маленькие дырочки в черепе, тщась нащупать то место в мозгу, где еще гнездятся полузадушенные желания.
Все твои желания заперты на засов в самом дальнем, самом незаметном уголке головного мозга и только и ждут, когда лекарственные оковы падут, чтобы вырваться в кровь и разлиться по венам восторженной, трепещущей волной, сметая на своем пути все запреты, все ограничения, все табу. Этот крепчайший, невидимый засов называется «нейролептики», он не снаружи, он внутри, и поэтому его нельзя разрушить. Он плавает, растворенный в крови. Он внутри человека. Он спасает его от него самого.
Психбольница, да еще режимная, — заведение особенное. Это раньше, пока не появились их величество нейролептики, она выглядела как зверинец, где рычащие, кусающиеся звери метались, разрывая в клочья смирительные рубашки. Теперь это самое тихое, самое мирное место на земле. Смирительные рубашки еще есть, но они уже такие старые, такие ветхие, что рвани посильнее — и они разойдутся по швам (так же, как разошлась по швам его старая жизнь, когда все это случилось). Рубашки валяются грудой в шкафу у сестры-хозяйки, он видел их, когда приходил к ней вместе с дежурным медбратом за новой пижамой взамен старой, совершенно истлевшей на теле.