Просто любовь | страница 37



— Сестра, пить хочется, дайте, пожалуйста, напиться. Нет, с той стороны, пожалуйста!

Заметит, непременно заметит. Попросить? Нет, не даст, догадается, в чём дело.

— Перевязка, перевязка, вот здесь, сбоку…

Сестра наклонилась над койкой. Его пальцы быстро, осторожно скользнули в карман. Есть. Маленькое круглое зеркальце, гладкое и прохладное. Оно не солжёт, не обманет.

— Перевязка вовсе не сдвинулась…

— Нет? А мне показалось…

Сестра ушла.

Теперь нужно только выбрать момент. И в тот же день случай представился. Ни сестры, ни врача. Сосед спал — он постоянно спал, просыпаясь только для еды и перевязок.

Маленькое круглое зеркальце было ужасающе откровенно. Капитан Чернов смотрел серьёзно, испытующе. Рана заживёт, видимо, раздроблена скула. Останутся швы и шрамы. Но никто уже не сможет изменить того, что он видел в круглом зеркальце: отталкивающий, изувеченный глаз, оказавшийся словно не на своём месте. Этот глаз смотрел странно, с каким-то свирепым, чужим выражением.

Григорий осторожно надвинул бинты на прежнее место. То, что до сих пор было туманно и неуловимо, стало ясным и отчётливым. Колёса поездов говорили правду, подтверждая неясное ещё тогда решение. Так и должно быть. Так, а не иначе.

Потянулись длинные, бесконечные дни лечения. Капитан Чернов лежал терпеливо. Один глаз был цел. И отчётливо видел больничную палату, и врача, и нянь, и портреты на стенах.

Особенно один портрет. Капитан Чернов смотрел на этот портрет. Долго, долго. Он имел право смотреть на этот портрет, ведь он с первого дня войны на фронте. И когда невозможно было уснуть, когда слишком мучила несуществующая рука, когда на ней назревал нарыв, капитан в глубочайшем молчании разговаривал с человеком на портрете. Он же был один из миллионов его солдат. Он, капитан Чернов, чувствовал в себе спокойную, твёрдую верность, глубокую близость, прочную и вечную связь. Хорошо было смотреть в это лицо и без слов рапортовать ему.

Капитану казалось, что он уходит далеко от всего, что до сих пор пережил. Незначительными становились обычные дни и даже фронтовые дни. Он стоял где-то высоко-высоко, лицом к лицу с портретом. И молчанием души рапортовал о своей несокрушимой верности.

Он мог смотреть так часами. Текла жизнь, где-то рядом стучали шаги по коридору, храпел сосед, кто-то тихо стонал в углу палаты, кто-то смеялся, издали доносился грохот сворачивающего за угол трамвая, — всё это было несущественно, нереально. Реальной была необъятная даль, безграничная высота, полная тишина и этот разговор, о котором никто не знал. Нет, даже не разговор — говорил ведь только один капитан. И не словами. Это было что-то большее, чем слова, и не похожее на них.