Талисман | страница 6
Я слышал голос самого Пушкина — сильный, звучный, за внешней сдержанностью которого чувствовалась страстность, голос необыкновенно благозвучный, немножко даже поющий…
Голос умолк, но я боялся пошевелиться. И опять он раздался, но уже бурно, пламенно:
Гарин чуть тронул винт настройки и шепнул:
— Тут последние годы Пушкина. Некоторые пишут, что он якобы в отчаянии сам искал смерти. Сейчас их опровергает сам поэт. Вслушайтесь в интонацию его голоса.
Я вздрогнул. Пушкин заговорил, словно обращаясь непосредственно ко мне, сначала тихо, задумчиво, а потом радостно, уверенно:
— А сейчас, — предупредил Ардальон Иванович, — вы услышите не стихи…
Долгое шуршание, как ленивый дождь по стеклам, и внезапно глухо:
«Что делать? Драться?.. А если — меня? Как же Наташа, дети, долги?.. Простить? Нет! Выход один — дуэль».
Длительная тишина, два резких хлопка, разделенных временем, и совсем мальчишеский возглас:
«Браво!»
Я догадался — это воскликнул поэт, когда после его выстрела Дантес рухнул на снег.
Затем мерное похрустывание, и словно виновато:
«Грустно тебе нести меня?»
Конечно, это говорил Пушкин камердинеру Никите, когда тот бережно, как дитя, взяв тяжелораненого поэта, вносил его в квартиру на Мойке.
Гарин вдруг с силой сжал мою руку:
— Слушайте как можно лучше!
Через томительную минуту вновь начали пробиваться произносимые шепотом слова:
«Рукопись… десятой… „Онегина“… В тайнике, там, где… Исполни…» — Шепот угас.
Слабое потрескивание помех, и тихо-тихо, с великой горечью:
«Прощайте, друзья мои…»
Я вспомнил — так сказал Пушкин, взглянув на книжные полки.
И последним, как легкий, едва различимый выдох, через бездну столетия до нас донеслось:
«Кончена… нет, я говорю — жизнь кончена…»
Ардальон Иванович отвернулся к окну:
— В четвертый раз — а не могу спокойно…
А я был потрясен не только словами поэта, но и его сенсационным признанием. Ведь считалось, что в октябре 1830 года в Болдине Пушкин сжег десятую главу «Евгения Онегина». А он, оказывается, надежно спрятал ее, и рукопись, быть может, цела?!