День тревоги | страница 30
Оказывается, мы пробыли там до вечера и не ночевали. Женщина плакала, отец уговаривал ее, а потом увел меня, мы снова очутились на улице, потом в вокзальной толчее. По дороге — видно, с непривычки — я заболел какой-то пустяковой, но очень нудной болезнью, заскучал по дому и, кажется, даже плакал ночью, что так далеко я от родного. Чем-то было страшно мне это отдаление; и не избавляло от страха ни то, что мы едем к дому, спешим, ни даже присутствие и прямо какие-то нежные, непривычные заботы обо мне отца — видно, что-то почувствовал я в нем, такое же мальчишеское и беззащитное, растерянное перед жизнью, и на время перестал доверять ему себя.
Как следует очнулся я от всего лишь через несколько дней после приезда. Помню, лежу за печкой на своей урезанной железной койке, удивленный тем, что, оказывается, болею — это я-то, которому все нипочем. В передней светло и жарко, яркое солнце прет в окна и даже сюда, сквозь легкую ситцевую занавеску, достает. Видно, вторые рамы уже выставили, с улицы ясно слышна гусиная перебранка, скрип телеги, проезжающей мимо. А из задней половины, с кухни, слышу неспокойный семейный говор, осевший голос отца:
— Лучше бы он умер!..
— Не надо бы так, Паш, — грех… Зачем ты так?
— А как?! Я хоть до этого человеком был — а теперь я кто? Сирота. Куда теперь ни пойду, что ни делаю, а все равно сирота казанская… Мне мать моя хорошей матерью была, я знаю. Подыми ее — она все слезы изольет, себя всю издеет, а сделает для меня. А этого не подымешь. Он хоть и живой — а его разве теперь подымешь?! Ни за что. Да и кому это надо — мне, што ль?! Да я в гробу его видал — такого! Я сам третей, у меня сын вон растет, другой будет… я свою кровь привечать буду, за сто верст почую! А он… А как обидно, Тань… как обидно!
Отгуляли, порасстроив гармони, веселую троицу, даже девки — и те малость охрипли, стараясь наперепевки; и пора настала делать дело, не все же петь, пить и веселиться. Но дня три еще ходили по округе, погромыхивали грозы, в темных глухих ночах сторожили зарницами родимую сторону, и этими таинственными ночами буйно перла в рост луговая и степная трава, молодели посевы, катилась, невнятно шумя и всплескивая, взбухшая Заповедь — набирала она воду далеко в степи, из бурьянистых оврагов, из лощин, распадков и заигравших родников.
По каким-то одному ему известным приметам отец однажды решил, что пора. Полез и достал с чердака наши станки, похожие на те, которыми делают кирпичики для печей, только с косо, вразвал поставленными боковинами; осмотрел их, малость поправил — и ко времени: утро встало чистое, блистающее молодым солнцем, птичья мелочь в огородных кустах с ума сходила от радости.