Хорошая жизнь | страница 69



Вера говорила, я спрашиваю о том, о чем ее никто никогда не спрашивал. Делаю то, чего никто никогда не делал. Не делаю то, что делали все, и «девочка моя». И письма мои не стружка, но письма. И мысли мои далеки от всего пошлого. И взгляд у меня как взгляд Брэда Питта. И губы как у него. И кисти рук красивы. Не как у Питта, а все равно красивы. Если Вера хотела, чтобы я была похожа на Брэда Питта, я была Брэдом Питтом. Он не узнает, нам радостно. Беспечное лето, мокрые спины, у любви по утрам влажные волосы и запах пота. Мы бороздили любовь. Мы натурально вспахивали любовь и плакали от счастья. Я смотрела на Веру, держала в ладонях ее лицо, целовала веки, разглаживала морщины, шепотом кричала оттого, что она стареет. Ее черты лица уплывали в вечную смерть. Это несправедливо, это невозможно, это никому не нужно ни здесь, ни там. Никем не понятые черты, никем не прочитанные. Гордые, своенравные, напрасные для меня, потому что я тоже не смогу их прочесть, не смогу стереть, но разглаживаю. Будто внушаю им, и вы пройдете. Они действительно проходят, а кроме них не проходит больше ничего. Ни память, ни пустота, ни строительство, ни разрушение, ни любовь. Так какого же.

С Брэдом Питтом меня ничто не роднит. Я совершенный антипод Брэда Питта во всех смыслах и отношениях. Не знаю, почему Вера видела во мне вечного пухлогубого сорокалетнего подростка, но знаю, почему я видела в ней Катрин Денев. Вера, как и Денев, «подает» себя. Грамотно вводит благородный имидж барыни в безобразную реальность крепостных. Ребята, да, я не та, что была прежде, но вы ведь понимаете, какой я была. Ребята все понимали, и если Вера не носилась по городу с видом просроченной домохозяйки, она с подчеркнутым достоинством «подавала» себя ребятам и мне. Я часто думала о том, что Денев в молодости была весьма беспонтовой, лишь с годами приобрела породу и поведение человека, которому недавно объяснили, что он царских кровей. Молодая Вера на фотографиях тоже была беспонтовой красивой девочкой, но к сорока шести понтового в ней было достаточно. Даже если она делала глупости, то неизменно с достоинством. Казалось, она пережила что-то существенное, то, чего не переживали остальные. У нее не лимитирован доступ к глупостям из-за этого существенного, ей можно, другим нет. Я знала, что пережила Вера, чертила привычные параллели, короткие или длинные, но дело было не в них. Существенным пережитое делало не пережитое, а сама Вера. Ее восприятие тяжести любой ситуации, именно ее субъективизм, ее правда, не имеющая ничего общего с правдой в плане общем. И судить Веру за такой болевой порог никто не вправе, поэтому пережитое становилось существенным. Она из-за того самой себе многое прощала, что за многое саму себя винила. Пусть прощала она то, чего прощать себе нельзя. Пусть винила за то, о чем вряд ли кто-нибудь кроме нее вспомнит. В любом случае, она выстроила хрупкий мир, с весами и гирьками, без записной книжки. Ей можно, другим нельзя. И я любила Веру вместе с ее весами и гирьками в таком хрупком мире зачетов. Какого.