Лучшее от McSweeney's. Том 1 | страница 67
— Возможно, — она укачивала загипсованную руку. — Но что ты теперь будешь делать?
Я ответил, что придумаю. Вместо этого я целыми днями смотрел по телевизору исторические программы и мечтал, как стану святым, гангстером, ковбоем или астронавтом — подойдет любая профессия, чем проще, тем лучше, только бы где-нибудь подальше. Моя подружка, работавшая фонотиписткой, проявляла заботу о своей руке и о множестве близких друзей — о последних по телефону до поздней ночи. Она сказала, что нельзя просидеть так всю жизнь, тратя накопленные деньги на еду из забегаловок и на телеящик. Я не поднял глаз.
— Знаешь, оказывается, в Риме был не один император по имени Нерон, а целая куча.
Первого июня она позвонила мне с незнакомого номера — он начинался кодом, добавленным недавно, чтобы охватить растущее население Кливленда, — и наговорила всяких слов на автоответчик. Без нее я не мог платить за квартиру, а потому упаковал свои пожитки и отправился на север в Коммонсток, где в нашем старом доме до сих пор жил мой отец. Дом был для него слишком велик, но отец не хотел расставаться с вязами, лужайкой во дворе, видом на озеро Коммонсток и рыбами, которых каждый день выбрасывало на берег, — жертвами кислотных дождей. Я вновь поселился в комнате моего детства. Ничего с тех пор не изменилось, разве только летом после первого курса я сам сорвал висевшую над кроватью афишу к «Ветру в ивах»[16] и водрузил на ее месте фотографию дамы с вуалью и сигаретой «Голуаз». В колледже она казалась мне загадочной, теперь — в лучшем случае, холодной и немного пресной, из тех женщин, что вместо «да» говорят «несомненно». Я снял ее и повесил Лягушку и Жабу в старых канонических позах, потом убрал с полок учебники за первый курс и поставил на их место детские книжки. Неделю я нежился в лучах последнего безоговорочно счастливого периода моей жизни — примерно от двенадцати до пятнадцати лет, когда худшая часть детства уже позади, а ты, пережив ее, чувствуешь себя весьма оперившимся и способным на все. Затем я наткнулся на свой дневник тех времен. Двадцать пятого января — в день, когда мне стукнуло пятнадцать, — я записал: «Мы напрасно тратим время, жалея животных, на самом деле животные должны жалеть нас». В тот же вечер я снял со стены Жабу с Лягушкой и отнес детские книжки обратно на чердак.
В колледже я изучал философию, ибо еще верил, будто мир можно понять, если о нем думать. Это оказалось заблуждением, я забыл почти все, о чем читал, но кое-что осталось при мне — один момент, та часть в самом конце «Пира», где Сократ говорит: «Начав с отдельных проявлений прекрасного, надо все время, словно бы по небесной лестнице, подниматься ради самого прекрасного вверх — от одного прекрасного тела к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям» и так далее. Небесная лестница. До чего же красивая мысль: просто о чем-то думая, можно возвыситься над привычным, подняться от земли к небу, а потом выше, выше и выше.