Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника | страница 58
– Юродивый Гриша, – отвечал он за Толстого, – лицо вымышленное.
– Юродивых много разных бывало в нашем доме, – дополнил Лев Николаевич. – И я – за что глубоко благодарен моим воспитателям – привык с великим уважением смотреть на них. Если и были среди них неискренние, были в их жизни времена слабости, неискренности, самая задача их жизни была, хотя и практически нелепая, такая высокая, что я рад, что с детства бессознательно научился понимать высоту их подвига. Они делали то, про что говорит Марк Аврелий: «Нет ничего выше того, как то, чтобы сносить презрение за свою добрую жизнь». Так вреден, так неустраним соблазн славы людской, примешивающийся всегда к добрым делам, что нельзя не сочувствовать попыткам не только избавиться от похвалы, но вызвать презрение людей. Удивляюсь, почему люди не любят и стыдятся быть жалкими: мне радостнее всего именно это чувство сострадания. Я его заслуживаю со всех сторон.
Он задумался, словно вспоминая, потом заговорил:
– Однажды довелось мне ночевать у 95-летнего солдата. Он служил еще при Александре I и Николае. Вот он смерти не боялся, только об одном просил Бога, только бы причаститься, покаяться, а то грехов у него много было.
– Какие же грехи? – недоуменно спросил я.
– Ему пришлось служить при Николае Палкине. Так его солдаты прозвали – за то, что при нем пороли нещадно. Тогда на 50 палок и порток не снимали, а 150, 200, 300 – насмерть запарывали. Дело подначальное. Солдат помрет, а начальство говорит: «Властью Божьего помре». Он рассказывал про «сквозь строй». Известное, ужасное дело. Ведут, сзади штыки, и все бьют, и сзади строя ходят офицеры: «Бей больней». Подушка кровяная во всю спину и в страшных мучениях смерть. Все палачи и никто не виноват: «Это по суду!»
Больной стал нервничать, на глазах у него выступили слезы. Чертков положил ему ладонь на лоб.
– Не нужно больше, не говорите… – попросил я, но он словно не заметил моих слов, и стал я вспоминать все, что знал о жестокостях человека в русский истории. – Иоанн Грозный топит, жжет, казнит, как зверь. Это страшно. Но отчего-то дела Иоанна Грозного для меня что-то далекое, вроде басни. Я не видел всего этого. То же с временами междуцарствия, Михаила, Алексея. Но с Петра, так называемого «великого», началось для меня что-то новое, живое. Я чувствовал, читая ужасы этого беснующегося, пьяного, распутного зверя, что это касается меня, что все его дела к чему-то обязывают меня. Сначала это было чувство злобы, потом презрения, желание унизить его, но все это было не то. Чего-то от меня требовало мое чувство, как оно требует чего-то того, когда при вас оскорбляют и мучают родного, да и не родного, а просто человека. Но я не мог найти и понять того, чего от меня требовало и почему меня тянуло к этому. Еще сильнее было во мне это чувство негодования и омерзения при чтении ужасов его бляди, ставшей царицей, еще сильней при чтении ужасов Анны Иоанновны, Елизаветы и сильнее и отвратительнее всего при описании жизни истинной блудницы и всей подлости окружавших ее – подлости, до сих пор остающейся в их потомках. Потом Павел… но он почему-то не возбуждал во мне негодования… Потом отцеубийца и аракчеевщина и палки, палки… Забивание живых людей живыми людьми, христианами, обманутыми своими вожаками. И потом Николай Палкин, которого я застал, вместе с его ужасными делами.