Инга. Мир | страница 98



— Тебе зачем? Обидишься.

Маша вдруг тихо засмеялась, поправляя короткие волосы. Горчик подумал — красивая какая. Когда мысли хорошие, сразу красивая, куда там Лерочке с ее фигурою.

— Дурак ты, как вот все мужики. Я же думала, ничей мужик, чего пропадает. А чужого мне не надо. Не веришь, да? Я, Сережик, знаю, на чужом горе себе счастья не выстроишь, пробовала уже. А вы нас всех под одну гребенку. Раз живет Машка одна, значит всех у ней радостей — поймать мужичка да в койку. А я человек. Не злая я, Сережа.

И тогда он сказал тоскливо, не заботясь, поймет ли:

— Двадцать лет, Машенька. Думал, как выйду, еще года три, ну, четыре, оклемаюсь, на ноги встану, чтоб человеком вернуться. Если она меня примет. Такой себе назначил срок. А так все завертело, не успел оглянуться, тринадцать прошло, и куда мне вертаться? Куда?

— Погоди. В смысле двадцать? Или тринадцать? То есть, пока ты вошкался, человека с себя делал, больше десяти лет, значит, прошло. Так? А после ты рукой что ли, махнул?

Она внимательно поглядела на скорбное лицо и откинулась на спинку стула.

— Дела… Ну, и кто ты после этого?

— Я и говорю. Куда теперь возвращаться?

Маша молчала, а перед глазами Горчика встали прошедшие годы, раскололись из одной глыбищи на два десятка одинаковых, проплыли тяжелыми кубами, и, насмехаясь, снова слепились в одну огромную гору, как сам сказал сегодня — саркофаг. На каждом тяжелом камне, знал он, вырезан кусок его жизни без Инги, и некоторые из них пусть бы всегда были отвернуты, чтоб не перечитывать. Один камень делил глыбу на две неровные части. Тот самый год, когда он ужаснулся течению времени, и понял, отчаявшись, если не осмелится найти ее сейчас, их общая судьба станет уходить дальше и дальше. Оказалось, он все еще надеялся. Дурак и дурак, идиот, жил, считая, что нет ее, этой надежды, а когда проговорил себе это «нет», она вдруг подняла голову. И сдохла, придавленная камнем с высеченными цифрами. Единица и тройка. Тринадцать лет.

— Тебе, Сережа, сорок, наверное? Или сорок два, три? Тощий ты, как пацан, тока вот по лицу и видно, что жизнь тебя трепала, ну и ходишь, плечи гнешь.

— Тридцать девять, — уныло сказал Горчик, вытягивая под стол ноги и суя руки в карманы старых шортов, — ну… да, считай сорок уже. Елки-палки.

— Мой Ленечка, он в школе Светку Панченко любил, и ушел в армию. А Светка тут без него подгуляла. Поехала в город, сделала аборт, ну так у нас разве ж спрячешь. Ленька с армии, ему сразу и доложили. Запил сильно. А я его с шестого класса любила, аж с уроков сбегала, поглядеть, как Ленечка в футбол гоняет. Он, значит, запил, со Светкой горшки побил, ненавижу, говорит. А тут я. Утешила, как могла. Полгода утешала, считай. А он возьми со Светкой-то и помирись. Тогда пришли мы к ее родителям, я и мама, она меня привела за руку. Вот говорит, у девки пузо, пять месяцев, а ваша теперь на всю жизнь бесплодная. И за руку меня к Ленькиным родителям. Там я уже, как его увидала, руку вырвала и удрала. Иду и слушаю, догонит ли. Догнал. Он хороший был, честный и жалостный.