Слуга господина доктора | страница 38
Этим несовпадением Ободовская была озабочена и как-то раз устроила мне контрольное испытание. Когда я зашел к ней, как это часто бывало, вынуждаемый постоянным присутствием Мариши и пользуясь отсутствием Илюши, Ободовская предложила мне ночь, полную калипсола, каковое предложение было ликующе принято.
Ободовская извлекла из холодильника баночку с лекарством. Из резиновой крышки торчали скрюченные, ржавые иглы.
— Ну что, пообщаемся с «Колей»? — спросила Луизочка, покривив улыбку.
Эта улыбка выдавала стеснение, с каким Ободовская кололась на людях. Действительно, человек под калипсолом — гнуснейшее зрелище. Рот разинут, текут слюни, зрачок не реагирует на свет. Лежишь, словно добровольно решил десять минут побыть собственным трупом.
Мы набрали в «машинку» состав, и я нацелился в вену Ободовской.
— Арсений, душенька, а как же вы? — спросила Луиза с трогательностью, — Вас-то кто уколет?
— Не тревожьтесь, дружок, — ласково сказал я, — о себе я позабочусь.
— Ну-ну, — сказала Луиза, готовясь к путешествию, — только вы мне «фуфел» не надуйте.
У меня дар к медицинским шалостям.
— «Не беспокойтесь, мисс, я свое дело знаю…» — ответил я цитатой.
Я без труда нашел Ободовскую вену — глубокую, с радужными разводами, и ловко, изящно всадил иглу. Темная кровь подруги на мгновение заярчела в тубусе и вновь скрылась, покорная движению поршня.
— Как вы колете… — сказала Луиза с укоризной, — совсем… не по-дружески… как медсестра…
Глаза ее остановились, и душа ее покинула ее. Она лежала на оттоманке, словно Марат, а я с окровавленным шприцем уподоблялся Шарлотте Корде.
Я подошел ко столу, взял не очень порченую грушу. Ободовская покупала легкую пищу — персики, груши, бананы — у нее не было аппетита. Фрукты гнили. Потом я взял шприц — новенький, непользованый, и, забрав два куба калипсола, закатал шорты. У меня были такие шортики — с бахромочкой.
Все-таки Ободовская очень небрежна в смысле сангигиены — она себе колет в мышцу не снимая джинсы. Я поднял руку — она не дрожала — и воткнул иглу в ляжку. Потом быстро задвинул поршень и стал ждать. Из крошечной ранки вытекло с четверть капли крови. Я замотал ноги в буддийский «лотос» и сидел так, превозмогая ноющую, сладострастную боль в связках. Магнитофон наигрывал «Кафе Пингвин». Стены Луизиного дома — серые с лиловыми прожилками, оклеенные моими руками — казались мне уютны, привычны. Какой-то счастливый, домашний, ручной разврат был во всем этом.
Тихо начало звенеть в ушах, «Кафе Пингвин» было слышно словно издалека. Я лег на спину, ожидая увидеть знакомые коридоры из манной каши — единственное, что можно увидеть под калипсолом. Я ждал привычно лишиться ног, рук, чувств и остаться ангелом, только ангелом, высвободить мою бессмертную душу — светлую, самой себе радостную, чтобы не было ничего кроме души моей и манной каши. По-прежнему болели связки в паху, в голове мутилось, но приход не наступал. «Напрасно я колол в мышцу, — подумал я недовольно и еще подумал: — И пиво зря пил. Как бы худо не было». Я слышал словно в удаленье, как зашевелилась Луиза. Потом ощутил ее прикосновение и что-то — не слух, а что-то, что бывает вместо слуха под калипсолом, уловило ее вопрос, каково мне. Что-то вместо языка ответило, что дополнительный укольчик в три куба мне бы не помешал. Ободовская, должно быть, изумилась, и переспросила, вполне ли я ответственен за свои слова. Я, вернее, моя душа, которая толклась в манной каше, убежденно ответила, что очень даже ответственен. Луиза, надо полагать, подняла шприц, валявшийся на полу, и отцедила указанные кубики. И тут душа с тем незвуковым звоном, который не знают непричастные, с тем непониманием, как можно иметь тело и имя, ринулась вон, и уж где она была?