Семнадцать мгновений весны (сборник) | страница 67
— Улица моего имени, — поправляет доцент.
— Улица имени меня, — упрямо повторяет морячок.
— Разговорчики! — орет капо.
Воцаряется тишина. Как прялка. Это поразительно. Тишина не может быть без звука, который бы ее не оттенял. У нас — это дыхание людей. А там, в белом доме, была прялка.
— Тебя как зовут? — шепчет доцент.
— Степан.
— Меня Сергей Дмитриевич. А фамилия?
— Богданов.
— Ты не Василия Богданова, музыкального критика, родственник?
— Нет, мой старик — инвалид Гражданской войны. Его тоже Степаном зовут. Ноги у старика нет…
— Сейчас вроде бы там стало легче. У меня там тоже семья. Две дочери и жена. Ты где жил?
— Усачевка, дом семь.
— А я только-только переехал с Молчановки. Идешь вечером, боты по снегу — хруст-хруст, луна окаянная, в окнах — тепло, по парадным влюбленные затаились. Не умели ценить мир, все метались, спорили, от самих себя бежали… Я, помню, иногда поражался — время стал ощущать, оно вокруг меня, как вода в горной речке, несется, несется. Я совместителем был: утром университет, а вечером вел курс в школе госбезопасности.
— Вы?!
— Да, а что?
— Ничего. Они меня обвиняют, что я заброшен к ним с самолета как разведчик, мол, школу госбезопасности кончил.
— А ты? Ты…
— В том-то и дело, что нет. Я сбежал с шахты «Мария», там каторжный был лагерь, для штрафников. Я три раза сбегал — два раза ловили тут же, а третий — удалось, и взяли-то по глупости. Если скажу про «Марию», значит туда отправят. А там — виселица, у меня мишень была на спине.
— Бедный, бедный… А летом мы, бывало, на Клязьму выезжали, на дачу. Вечером после дождичка идешь с поезда, на участках патефоны играют, детишки беззаботно смеются, и такое во всем спокойствие и высшая целесообразность — бог ты мой! Я купил дачку в тридцать седьмом… Утром проснешься — в окнах солнце, сосны красные, медовые, птицы разливаются; выйдешь на террасу, а там после дождя ночного лужицы, а в лужицах — солнце высверкивает, глаза режет…
Его мучительно сладко слушать, потому что говорит доцент так, будто он смотрит на все это, будто он сам сейчас — во всем этом; и еще очень мучительно слушать его, потому что это расслабляет, делает мягким, жалостливым, начинаешь думать, что все муки терпишь впустую, зря — все равно никогда уж не придется тебе видеть раннего синего утра, и медовых сосен, и лужицы на терраске, которая осталась после ночного дождя.
Доцент замолкает и поворачивается к стене. Морячок шепчет мне в ухо:
— Слышь, бежать надо, погибнем тут, задарма погибнем. Отсюда до Бельгии ночь ходу, они меня пехом гнали, по дороге. На запад по звездам, а там в Бегнье живет чудесный старик, их кюре, — он спрячет.