Тихий гром. Книга четвертая | страница 12



Подковыляв на деревянной ноге, к рыдвану подступился Тихон Рослов и, глядя, как Манюшка с бабкой Пигаской обмывают Леонтия, как стекает с него густо кровавая вода, забористо крякнул и покачал головой.

— Дак вот чем глаза-то мужику промывают, чтоб лучше видел!

— Еще как промывают-то, Тиша, — отозвался Леонтий. Уху вот стервец отрубил, и ваших нету…

Все они возмущались, понимая свое бессилие и безнаказанность разбоя. К атаману станичному идти бесполезно: блоха блоху не ест. В судах и раньше не раз пробовали правду искать — не нашли. А теперь и вовсе ничего не поймешь. Власти перемешались, да и суда-то, наверно, никакого нет. И снова глухим рокотом дальнего грома отшумит в мужичьих сердцах невзгода, и на Великих Весах Правды прибавится еще одна гирька — та самая, что переполнит Чашу Терпения и перетянет ее.

Едва ли кто-нибудь из них догадывался, что это был, не только последний вовеки безответный казачий удар по мужику, но и первый, изначальный удар нависшей и готовой уже взорваться гражданской войны в здешних местах.

Кто же мог тогда подумать, что тонкая эта струйка крови от уха Леонтия Шлыкова — не просто струйка, а изначальный кровавый родничок. Скоро тысячи таких родничков забурлят горячими ручьями и разольются кровавыми реками не за тысячи верст где-то на германском фронте, а вот здесь, на родимых мирных полях, не политых кровью со времен Пугачева.

Кончилось в темной душе мужика вековое «непротивление злу», вот-вот сверкнут оттуда испепеляющие молнии и грянет гром. Будто заложен фугас, и будто сапер уже подпалил конец бикфордова шнура. Тишина сохранится лишь до тех пор, пока горит шнур, а потом все взлетит на воздух и перемешается с пеплом.

5

С тех пор как вытурили Кольку Кестера из гимназии, отец держал его как работника. С ребятами деревенскими так и не сошелся он, с девками на редких вечерках тоже не бывал. Жил бирюком, оторванным от всего света. Мать исподтишка жалела его, но воля отцовская в доме была непререкаема.

Сам Иван Федорович приглядывался к сыну исподволь. То видел в нем упрямую, молчаливую непокорность, то казалось, что сын вполне смирился со своим положением, одумался, работает как вол и глупостей никаких не допускает. В такие минуты даже в его железном сердце мягким вьюном шевелилась жалость, потому начинал он задумываться о будущем сына.

И уж кому из них первому взбрело — Ивану ли Федоровичу, или Берте, — но единодушно решили оба, что самое великое благо сделают они для сына, если женят его. Как-то за ужином, еще в середине апреля, кажется, Иван Федорович спросил бодренько: