Смородинка | страница 29
Добираться в больницу нужно было через 4 остановки метро и 5 — на автобусе. Ехать в промерзшем московском транспорте с судками в одной руке и термосами в другой было неловко. Я мало смахивала на Ивана Поддубного, руки и ноги мои гудели и дрожали, и бедная мать моя сокрушалась. Своих детей любишь больше чем себя. Это ведь так просто и правильно — любить и жалеть своих детей.
Вечера я коротала в маленьком уголке Адама Осиповича. Старик приладил над письменным столом настоящий андерсеновский фонарь! Это был небольшой кованый светильник с матовыми стеклами и ажурной чугунной резьбой. Я так и не смогла выведать, где он его нашел. Но когда в нем зажигалась лампочка, и свет мягкими полукружиями ложился на стол и часть кресла, я чувствовала себя свободной! Круглая земля, перекатывавшая счастье и горе, опять катила к моим ногам радость. Эти бархатные вечерние часы хотелось продлить, пока не наступит утро, мглистое и беспощадное. Адам Осипович перебирал бледными пальцами ободок на расписной чашке.
— Узорочье-то, узорочье какое! — шептал он. — Смотри, Маша, (звали меня Лямаша, но для краткости и удобства старик переименовал меня в Машу), смотри на завиток! Настоящий Севр. Цены ему нет!
Зеленая эта чашка с золотыми завитками и синими маленькими павлинами была легче луковой шелухи. Под стать ей было и блюдце. Адам Осипович пил чай только из этой чашки, и уверял, что самый вкусный чай бывает именно в вечерние часы. Еще бы! Под светом андерсеновского фонаря чай отливал янтарем, а павлины начинали свой церемонный танец! Полина Васильевна негодовала и ревновала меня к мужу! Ее можно было понять. Негодовала она потому, что свежий чай заваривался с утра и ее старания оставались незамеченными, а ревновала, потому что мне было интереснее слушать Адама Осиповича, чем ее бесконечные жалобы на здоровье: «все из-за него, рохли! Все обскажи, все подскажи, дитя дитем, чистое наказание!». Адам Осипович рассказывал мне о Севрской фарфоровой мануфактуре, о тончайших глазурованных блюдах и голос его дрожал от воодушевления. В перерывах он прихлебывал чай и читал мне стихи Беранже. Особенно он любил «Старую скрипку». Когда доходил до строк «Он вырвал скрипку — и сломал!», то махал рукою и горестно подпирал ею лоб. В эти минуты он сам походил на Беранже — маленький лысоватый и плотный. Он редко выходил из дома. Одна нога его была искалечена и криво подвернута под себя. Она как нельзя лучше дополняла его образ кабинетного ученого с тростью. Севрскую чашку подарил ему фронтовой друг, и подарок стал наказанием Адама Осиповича. Он заболел фарфором, он им бредил, он знал о фарфоре все.