Волшебство и трудолюбие | страница 17
Перед обедом папа спускается вниз из мастерской, чтобы в кухне помыть кисти. Он намыливает их о большой кусок мыла, промывает в миске и, увидев мои банки с маринадом, с удовольствием восклицает:
— Та-а-ак! Значит, Новый год встречаем с маринованными грибками? Прекрасно!
А натюрморт, который был написан Петром Петровичем в тот раз, в мастерской, ныне находится в Японии… И он один из немногих «грибных» натюрмортов, поскольку Петр Петрович больше любил собирать грибы, чем писать их.
Живой Коненков
Гигант в жизни и творчестве. И, как это бывает с художниками Божьей милостью, одни принимали его видение и мышление полностью, другие — отвергали, не соглашаясь с его чувством меры и вкуса. Но никто не проходил мимо, никто не оставался равнодушным.
Все, что он думал и говорил, было необычно, занимательно и всегда неожиданно, как и весь строй его плодотворной жизни, от каждой утренней зари до каждой вечерней. Мощь его творческих сил держала его на земле почти сто лет.
Смоленщина была его родной землей. И был пращур по прозвищу Конь, был прапрадед — Коненок, от которого пошли землепашцы Коненковы — дети и внуки, и один из них — Сергей Тимофеевич — стал великим русским скульптором, умевшим, как никто, запечатлеть в своем творчестве сущность благородного крестьянского труда. Он кровно любил свою смоленскую землю и труд землепашцев, от которых и унаследовал эту свою мощь.
Мощь эта жила и в постоянном движении вперед, в вечном поиске нового, но новаторство не было позой — «в ногу со временем», оно было в постоянном живом восприятии, каждом рассвете нового дня. И даже в сверхпочтенном возрасте, когда в обыкновенном человеке уже гаснет разум, в 97-летнем Коненкове, внешне напоминавшем какого-то пророка, разум не угасал до последнего удара его могучего сердца.
Я помню его с моего детства. Помню его неистовость, которая угадывалась не сразу, ибо лицо его было всегда приветливым и излучало доброту, а подчас и такое русское крестьянское лукавство, что люди невольно улыбались при встрече с ним.
Но мне приходилось видеть его и во гневе. Он не кричал, он темнел, стиснув зубы, и так бушевал в себе самом, что только скулы двигались под раскаленными глазами, и тогда он мог уничтожить человека одним взглядом и одним словом, но вдруг тут же овладевал собой, вынимал из кармана платок, протирал посветлевшее лицо и обретал покой.
А руки! Нет и не было ни у кого таких рук. Помню его длинные сухие пальцы то вертевшими соломинку, то державшими кисть винограда, то мнущими глину. Помню, как он ими ощупывал форму моего лба и детского подбородка, когда лепил мой портрет. И помню, как он держал бокал с вином, не за ножку, а в горсти, когда пил за здоровье лучшего друга — моего отца — на золотой свадьбе моих родителей.