Модель | страница 62
И сталинизм выгоднее авторитаризму, чем демократия.
А уж монархия — и подавно.
— Понимаешь, девочка, — я говорил осторожно, подбирая каждое слово, — говорить о традиции могут только те, кто эту традицию продолжает непрерывно сохранять.
Вот если кто-то родился в городе, в котором родились его отец, дед и прадед, и продолжает жить в этом городе, эволюционируя вместе с ним, — это традиция, которую я понимаю.
А о какой традиции монархизма в России можно говорить всерьез, если монархии в стране нет уже почти сто лет?
И, кстати, монархия в России рухнула под давлением самих россиян, а не в результате внешнего воздействия.
— Ты хочешь сказать, что традиционный монархизм в России — это выдумка? — спросила она; и в ответ я вначале просто кивнул.
Не сказав о том, что все выдумки появляются только тогда, когда эти выдумки кому-то нужны.
Но потом понял, что не смогу ничего объяснить Элии, если не скажу самого важного:
— Практически весь двадцатый век Россия была вырвана большевизмом из главной традиции любой цивилизации — традиции эволюции.
И сейчас говорить о традициях девятнадцатого века — это модернизировать паровоз в то время, когда весь развитой мир давно уже, передвигается на реактивных лайнерах.
— Но ведь вы же сами говорите о вертикали власти?
— В развитом мире уже давно нет никакой власти.
Есть аппарат управления, который занимается созданием целесообразных законов и инструментирует механизм их разумного исполнения.
— А вы не боитесь того, что у вас наступает тридцать седьмой год? — Элия Вита проговорила это, прямо стоя передо мной, очень выигрышно демонстрируя мне свою фигуру.
И я подумал: «Вот чертова история моей страны — о чем только ни приходится говорить, чтобы быть правильно понятым красивой женщиной?» — но, чтобы быть понятым красивой женщиной, интересующейся историей моей и ее страны, сказал совсем иное:
— Не все, что происходит в моей стране — нравится мне. — Не говорить же мне было ей, что все, что происходит в моей стране, мне не нравится. — Но все-таки говорить о наступлении нового тридцать седьмого года не стоит.
— Почему?
— Потому что — тридцать седьмой год — это такое время, когда в тридцать шестом году говорить о том, что наступает тридцать седьмой год, было смертельно опасно.
— Надеешься на то, что палачи не появятся? — усмехнулась она, явно сама не веря в то, что в двадцать первом веке в европейской стране, какой бы она ни была, могут появиться палачи.
— Понимаешь, Элия, авторитаризм отличается от тоталитаризма тем, что базируется не на палачах.