Модель | страница 117



— Не думаю.

— Почему?

— Потому что Сталин был великим преступником, а человеком мелким, и ему хватало своей страны.

Он не хранил денег на Западе.

А у нынешних… У них и внуки по-русски говорят уже не у всех.

— Почему?

— Потому что деды этих внуков прекрасно знают, что там, где они не правят, жить лучше.

Они о своих потомках заботятся.

И отлично понимают, что им, если они вернут сталинские порядки, цивилизованные страны не простят массового убийства своего народа.

Они бы, может быть, и хотели бы вернуть что-то вроде сталинизма, но мир не позволит.


— А чем сейчас лучше, чем при Сталине?

— Тем, что при Сталине не любить того, что происходит, было нельзя.

А сейчас — любую дрянь нелюбить можно.


— Как ты думаешь, а чиновники знают, что их не любят?

— Конечно, знают.

Но, для того, чтобы их ненавидели меньше, чиновники врут, что во всем мире чиновники такие же, и, значит, чиновники просто иными быть не могут.

Словно это не выбор их — стать ворами, а судьба такая — быть чиновниками.


— Но ведь людям при социализме было хорошо. — Кажется, Энн начинала понимать, что я вижу мир не таким, каким он представлялся ей, и отстаивала привычное ей, хотя бы потому, что привычное было ей понятным.

— Что такое на самом деле «хорошо» — люди просто не знали.

Мы жили той жизнью, потому что никакой другой жизни не видели, и думали, что хорошо — это то, что мы видели.

Запретив частную собственность, а значит, и личную инициативу, нас заставляли ходить строем и в ногу, запрещая думать о том, что люди по жизни строем не ходят. — Я понимал, что все то, что я говорю — просто слова. А девочка сталкивалась в своей жизни не со словами, а с самой жизнью, не полюбить которую у нее было достаточно поводов.

В то же время я не мог ей помочь полюбить происходившее, потому что сам это происходившее не полюбил.


Единственное, что мне оставалось — это помочь Энн происходившее понять.

Понять, почему счастье пока оказалось за пределами опыта россиян.

И если я взялся за это, то не имел права останавливаться.


Мне нужно было сделать невероятное: попытаться сложное сделать простым, а простое — понятным.

И утешало только одно: ничем иным все остальные люди не занимались нигде и никогда.


Я был не первым неисториком, взявшимся писать учебник по этой самой древней и самой молодой из наук.

Но я был первым, кто занимался этим не ради всех людей, а ради одного-единственного человека — то есть я занялся тем, чем должны были бы заниматься все историки и во все времена.