Шутиха | страница 83



А на сцене тем временем сучила лапками «Муха-цокотуха».

Анемичная барышня в кружевах, расположенных скудно и хаотично, любила тульский самовар «Орел». Рядом валялась копеечка размером с колесо от карьерного самосвала. Обступив именинницу, плясали канкан блошки-длинноножки, одетые в веревочки, но не везде. Из колонок «Долби-Стерео», взявших зал в осаду, лились вздохи хора астматиков-извращенцев под двусмысленный инструментал «На заре ты ее не буди». Оседлав рампу, где широко раскинулась бабушка-пчела, изгалялся кузнечик: совсем как человечек, он делал прыг-да-скок. На диванах трещали надкрыльями голые тараканы, сплетаясь в пароксизмах страсти; вдали порхала бабочка-красавица, ради любви покинув кокон. Одна из падуг являла собой пацифистский плакат: «Гей, букашки, на кровать! Не желаем воевать!»

В правом углу, возле пятиметрового фаллического обелиска с надписью на вершине: «Здесь была Муся!», обнаружилась дочь Анастасия. Сидя на венском стуле, она играла на виолончели. Одетая. Впрочем, вздох облегчения быстро мутировал в кашель: дочь играла на воображаемой виолончели. Это замечалось не сразу — уж очень реалистично трудилась Настя. Широко раздвинутые колени, томный взгляд и смычок, ритмично плавающий внизу живота, производили неизгладимое впечатление.

Кто видел виолончелисток, тот поймет.

В зале копилось напряжение. Чувства зрителей, приглашенных в качестве лабораторных свинок, сливались в единый фурункул, грозящий лопнуть. Задним числом было ясно: такова задумка гения Сани Паучка. Встряхнуть заплывших жирком ханжей, пробрать эпатажем до косточек, продраить шомполом вызова, зарядив напоследок порохом мещанского негодования: фитиль поднесен, пли! Для того и вертелись мушки-блошки, машки-таракашки, для того скакал кузнечик и мелькал смычок. Собираясь встать, подняться на сцену и утащить Настю за шкирку из сего притона, Галина Борисовна вдруг заметила у лесенки, неподалеку от дочери, знакомую фигуру. Ослиные уши, бубенцы, разноцветные джинсы с гульфиком: шут был тут как тут. Странно тихий, незаметный, он сидел в позе лотоса, чудовищно изогнувшись вопросительным знаком. Утомленный кузнечик на рампе искоса глянул на Пьеро и вдруг сбился с ритма. Булькнул горлом, испугав бабушку-пчелу; снова заработал было на сверхзадачу спектакля, но уже без вдохновения, косясь в адрес шута и давясь икотой.

Пьеро игнорировал саранчу.

Припав губами к гульфику, он старался вовсю.

Хмыкнули две блошки. Сбили строй канкана. Краска залила бледную мордашку Цокотухи; она споткнулась о краник самовара, скомкав фуэте. Гульфик шута стал расти: не по дням, не по часам — по секундам. Непонятно откуда во вздохи и музыку ввинтился лихой «Чижик-Пыжик» с придыханием. Дрогнула рука у Насти: Шаповал-младшая прислушалась, отвлекаясь от эротической псевдовиолончели. Гульфик вырос до раблезианских размеров, затвердев. Шут продолжил; «Чижик-Пыжик» съехал в «Прекрасную мельничиху», смещаясь к восточным мотивам. Пьеро был откровенен, как собачья свадьба, бесстыж, как сатир в свите Диониса, увлечен, как бес при искушении схимника. Зал треснул нервными смешками. Сцена озарилась румянцем: помощник осветителя забыл убрать фильтры на левых выносах. Гульфик стоял наполеоновским гвардейцем при Ватерлоо. Спектакль вокруг него разваливался на глазах. Смешки переросли в откровенное хрюканье; засмущавшись, тараканы забились под диваны, козявочки — под лавочки, а красавица-бабочка, впав в транс, двинулась к шуту походкой зомби. Гульфик лопнул.