Домой ; Все только начинается ; Дорога вся белая | страница 2



Он усмехнулся:

- Опять? Опять голова набекрень?

- Нет, правда, Виля. Правда.

- Я спрашиваю: опять за свое?

- Нет, Виля.

- А скажем что?

- А мы вернемся. И я вернусь.

- Ладно, посмотрим.

Сказано - сделано. Продали кое-какие вещи: сперва мелочь, потом сапоги, хромовые, высокие, нос уточкой, какую-то статуэтку, найденную в разрушенном доме, несколько тяжелых томов издательства Вольфа, кажется Гоголь, Белинский, Лермонтов, и отправились походить по Украине. Так, от села к селу, от города к городу. Кому покосить, кому поколоть дров... На Украине теплее.

Был Киев... взъерошенный, но какой-то удивительно звонкий, солнечный и в общем-то спокойный и деловой. Были развалины Крещатика. Обломки стен, груды кирпича, перекрученные балки, но, странное дело, то была уже не война, а экспонаты войны, которые уже не давили на сердце, не заставляли опускать голову. В людях жила надежда, предчувствие близкого счастья, покоя. Под каштанами Киева истерзанные войной люди смеялись, как дети. «Будет хорошо! Будет замечательно! Будет лучше! Будет... Будет... Будет...»

Была страна с немазаными хатами, с калеками и нищими в вагонах, с пнями вместо садов, с одинокими черными печами в полях. И как это жутко, если в поле стоит печь — и больше ничего, только холмики рядом. Что здесь было? Кто жил тут? Может быть, хороший дидо, который натягивал по утрам свою суровую рубашку, крепкую и серую, открывал скрипящие ворота клуни и вот постукивал там, мастерил что-то. А рядом был сад, красно-зеленые ветки вишен, янтарные улитки клея на вишнях, колодец с журавлем, и на крыше, на груде хвороста — одноногий аист, и запах молока во дворе... Чего только нельзя представить себе, увидев черную печь в поле...

...Сначала у нас все было просто: в руках палки, в животах звон, и вот так, пешком, километр за километром.

После Киева — Винница.

В Виннице черноглазая спекулянтка наобещала нам золотые горы, и мы работали на нее: продавали на рынке пластмассовые гребешки. Она давала нам каждый день двадцать рублей, и мне нравилось, что она говорит с нами певуче, по-доброму и зубы у нее голубые. И спать нас она укладывала на широкую деревянную кровать, возле которой ставила кринку парного молока. И сама укрывала нас одеялом. И я подумал, что в Виннице жить можно, остаться можно.

Но Вилька сказал:

— Сволочь она. Людей обирает. Пошли.

И мы пошли.

Мы свернули на север и в Фастове мостили дорогу. В Коростыне взялись пасти скот. В Коростышеве копали картошку. И по утрам ели эту картошку со шкварками и кислым неснятым молоком. И всюду нам говорили, что мы «хлопцы гарни, а тут така земля, таке сало, таке жито, таки писни...». Я слушал все это, но Вилька тянул меня дальше. Все дальше, и мы брали свои палки и снова отстукивали километр за километром.