Сердце | страница 150
— Брось, Алешка, вола крутить! — крикнула ему через стол Александра, разрумяненная вином и похорошевшая. — Давай лучше выпьем. Сто лет не видались.
Они чокнулись, выпили. Алексей зажевал, сильно двигая скулами.
— Значит, закопали старичка? — спросил оп спустя несколько минут примиренно. — Жалко все-таки, безобидный был старик. Пожил бы еще, постучал бы молоточком... Слышал я, будто его жилец наш терроризировал... Как его?.. Ну, обсосок этот... с гетрами?..
Ему никто не ответил. Алексей отвалился на спинку стула, шумно вздохнул:
— До чего же много развелось всякой дряни мелкой в последнее время!.. — И прибавил, рассмеявшись: — Да и крупной тоже... А этому самому Альфонсу, — вдруг крикнул он, — ему недолго брючками дрыгать, я ему вобью голову в плечи, — он резко стукнул кулаком по столу. — Пусть не воображает много... тля несчастная...
У извозчика от восторженного внимания даже пот проступил на побагровевшем лице и лоснился нос. Беспризорник, ухмыляясь во весь рот, ждал, не будет ли чего похлеще. Столяр, по-прежнему безмолвный, мрачно дочищал коробку с бычками. Остальные смотрели на Алексея с беспокойством.
Но он закончил неожиданно вяло, пропаще махнул рукой:
— А впрочем — выпьем... Если все начать в порядок приводить, кулаков не хватит... — И потянулся с бутылкой к Сережиной рюмке.
— Выпьем, профессор!..
Сережа смущенно отказался, отговариваясь вечерними делами. Костя положил ладонь на свою стопку, сказал:
— Ни-ни-ни! Почки.
— Ка-кие нежности при нашей бедности! — покривился Алексей. — Костька Мухин тоже в интеллигенты приписался! Эх, вы, мужья государственные... Ну, мы тогда вот с папашей объединимся... Папаша, видать, гражданин простой, безответственный, — бормотал он, разливая, — поддержит беспартийную инициативу...
Извозчик поддержал, столяр тоже, все трое усердно чокались, опрокидывали, бородач уже лез целоваться, вытирая губы кулаком. Дуняша, сидевшая рядом со свекровью, наклонилась к ней, показала глазами на Алексея:
— Перестать бы ему...
Старуха горестно покачала головой.
— Не остановится теперь, — шепнула она. — Я уж знаю. Что отец, что он, — одинаковые.
Говоря это, она думала только про вино, для которого и Савва и первенец его, начав, равно не знали меры. Но памятью долгих семейных лет отец сливался со старшим сыном и в общем, не очень явственном, но мощном единстве, намного превышавшем сходство его с другими детьми. Что тут было? Та же ли неудобная угловатость всего существа, тяжесть в кости, насупленный взгляд или еще что-то необозначимое, скрытое во всей жизненной повадке, судьбе?.. Бывали полосы, — будто и слабело сродство, сходило на нет: в годы фронтовые и потом, когда Алексей работал в профсоюзе, туговато, но все же продвигался на посты; тогда светлел немного, мягчал, накупал книжек, не пил, чуть-чуть было не женился однажды. Зато уж, как заявился прошлую весну домой, — тут оказалось: прямо-таки хлынула в него сплошная темнота отрешенности, незадачливости, одиночества, — то, что было и у Саввы, особенно с беженских времен, только, конечно, у того попроще, поглупей. Он, Алексей, забрел в этот окраинный, насквозь промерзавший за зиму, пахнущий уборной домишко, забрел с дороги, как дезертир, соскочивший с эшелона, без литера и аттестата, и здесь-то, в родительской тишине и скудости, вполне завладела им темная пантелеевская первобытность. Вот и сейчас, тяжелея промеж сестер крупной, коротко стриженной головой, с плохо отмытой сажей на лице, в черной сатиновой рубахе, костистый, небритый, он темнел, темнел, наливался сумрачностью и, хоть примолк, но видно было, что заходит, как туча, и — чуть что — может прорваться всей своей нависшей бедой.