Середина июля | страница 29



Я все ждал, как и с чем они минуют знаменитое заглатывание, это стало для меня очень важно, я спрашивал - кого, однако? - ну, задавался вопрос, неужели они решатся, иными словами, опустятся ли до пошлости и мерзости. Будь на их месте другие, я бы, пожалуй, веселился больше всех перед маленькой гадостью, выдуманной в этом театре, тешился этой тайной, да уже и не слишком-то тайной проделкой, смеялся, даже если бы все прочие простодушно переживали за судьбу бедного Лешего. Например, я всегда громко и от души смеюсь, когда в современных спектаклях и фильмах, любой ценой прорывающихся к правде жизни, герои, то бишь актеры принимаются вовсю пердеть; сам не знаю почему, но меня это донельзя веселит, даже как-то бодрит. Так было бы и здесь, когда б другие, а не они, и когда б просто торжествовала милая, такая семейная, домашняя на вид провинциальная глупость. Но они... они не имели права! Они вступали в тесное пространство между моим обострившимся чувством меры, моей воспалившейся совестливой стыдливостью и неведением, невежеством, наивностью и простосердечием зрителей, они должны были пройти там как между Сциллой и Харибдой и с непременной отчетливостью откликнуться либо мне, либо тем, кто стоял на противоположной стороне, и более того, сами должны были не пострадать и не осрамиться на этом чрезвычайно узком пути. Меня охватила горячка ожидания, я был словно в умоисступлении, мои ладони вспотели, я потирал руки, и с них текло, как с отжимаемого после стирки белья. Вся моя вера в здоровое начало жизни сосредоточилась сейчас на вере и надежде, что они не опустятся до уже обесцененной ими, по крайней мере в моих глазах, традиции.

Но их, кажется, совсем не мучила и как бы совершенно не касалась вся эта обуявшая меня нравственность. Я легко, воробышком, слетел в проход между рядами и пошел к сцене, уже в пути распрямляясь как пружина. Хотя все во мне смешалось и дрожало на ветру какого-то дикого внутреннего исступления, я смутно все же понимал, что обращаться и взывать должен к зрителю, монополизировать еще готовую поддаться нравоучению публику, а не их, которые в моем кривом в эту минуту видении осатанело барахтались даже не под бутафорией одежды Полины, а нагишом, открыто, как черви. Открытый театр! Там словно выбежала на сцену сама мощь безнравственности, но мне ли ее бояться? Я вскипал и одновременно тосковал лишь оттого теперь, что этот их активный публичный фарс грехопадения выглядел таким жалким. Я ненавидел в них отступников и сожалел о загубленной ими человечности, и я хорошо чувствовал это противоречие, хотя не вполне ясно его понимал. Я и сам вдруг сделался проще, чуточку глупее, чем был на самом деле, я невольно потянулся к тем, кого эти двое предпочли мне, и пожелал похитить у них немного наивности, нужной мне для осуществления задуманного; на моих губах возникла слабая улыбка, когда я осознал это. Повернувшись спиной к сцене, я закричал в зал: