Воистину | страница 6
Только вот «Есть ли имя — не знаю — // для меня хоть в одном языке?» («Как мое имя?»). Ведь поэт — это и ива, и птица — множество тел, «крыльев, листьев, копыт и клыков». Возможно ли вообще адекватное отражение действительности средствами языка? Разумеется, нет, — полагает она. Хотя в начале 1950-х годов Бахман еще далека от признания абсолютной несостоятельности человеческого языка как средства самовыражения мира. Ей кажется, все дело в «ответственности» именно ее родного немецкого языка перед человечеством за злодеяния фашизма. Если «язык виновен», надо его изменить, очистить от жестокости, лишить способности к насилию: «Слова мои, ясней, //свободней, чище станьте…» («Слова и слухи», 1956). Тогда и мир очистится — ибо действительность создается словом. Таким «правильным» языком мог бы стать, как ей кажется, язык любви: «…живо то слово, что завоюет вновь // мир, проиграет его и породит любовь.» («Синий час», 1955) или язык природы — язык «улиток», «волн» и «камней»:
Слово в его изначальном, библейском смысле, очищенное от наслоений, становится главным объектом ее творческих поисков. Бахман жаждет найти или создать полноценный язык, способный отражать истину, но примеряя на эту роль одну за другой различные «языковые игры» (следуя терминологии «позднего» Витгенштейна), испытывает одно разочарование за другим. Период «языкового утопизма» у Ингеборг Бахман оказался недолгим. С 1956 года она работает над циклом рассказов, развенчивая в них подобного рода «идеальные» языки. Позднее эти рассказы составили сборник «Тридцатый год» (1961). Реальный язык, язык насилия неизменно одерживает в них верх: и над «языком теней и камней» («Все»), и над языком любви («Шаг к Гоморре»), и над «иноприродным» языком «вечной женственности» («Ундина уходит»).