Короткая книга о Константине Сомове | страница 27
Зато в рисунке он выходит из-под власти эманаций, излучаемых моделью. Чистейший контур, деликатная светотень почти не читается непосредственно, «эмалевая» поверхность как бы светится и бликует, отражая импульсы. Абсолютная материальная иллюзорность формы — и вместе с тем эта форма идеальна; рытвины рельефа и цветовые переходы, столь внятные в гуаши, здесь сгладились, сошли на нет. Как писал по поводу сомовских портретов сам Кузмин, «подчеркнутая прелесть (почти неодухотворенная) кожи, молодости, эфемерной плотской жизни, летучего блеска глаз, почти такого же, как отливы шелка, меланхолическая и хрупкая…» — и указание на «неодухотворенность» в этом перечне свойств весьма существенно. Слишком пристально увиденное лицо, из которого тем не менее исключено все то, что можно разглядеть пристальным зрением, и прежде всего исключена динамика (каковая и есть знак беспрерывно осуществляющейся духовной жизни), становится фантомной оболочкой, чем-то сродни то ли музейной вещи, то ли жуку на булавке, рассматриваемому в бинокуляр. Облик поэта Кузмина, подвергнутый такой консервации, уже напоминает «памятник поэту» — настолько он эстетизирован и отвлечен от реального бытового темперамента героя. «Мучительно, почти враждебно обращаясь со своей моделью» (слова Кузмина), Сомов на этот раз одерживает победу, — но вместе с тем его победа окрашена в драматические тона, ибо «мемориальное» свечение портрета в широком контексте означает излет культуры, ее уже «опечатанный», сохраняемый статус. Само бытие человека — бытие поэта — сближено с понятием культуры, осмыслено как культура, и культура уходящая, которой уже почти нет, — это уходящее из человека бытие, покидающая его жизнь, после которой остается памятник или — жук на булавке. Ретроспективный пафос сомовских портретов парадоксально сочетается с одновременной футурологической направленностью; реквием по эпохе обещает ее грядущее археологическое открытие снова цитируя Бенуа, «„головки на лоскутках“… будут говорить о нашем времени…».
Они говорят, конечно, прежде всего о том, как выглядели творцы и значимые фигуры Серебряного века. Сомов не ставил перед собой ни концептуальных задач (этот уровень сам собой надстраивается над контекстом его вещей), ни психологических — просто стремился быть точным, пассивно и безоценочно точным, в жертву этой отражательной точности принося даже соображения графической специфики; человеческое лицо, выключенное из мировых связей, без биографии и судьбы, интересовало его как неподвижный предмет изображения. Здесь присутствовала еще и личная потребность самоустраниться из изобразительного «текста» — в расширенном смысле, из жизни, требующей решений и чреватой своеволием: в равной мере проявлением такой эскапистской потребности было бегство в театральную условность ретроспективных жанров, в стилизацию «под Энгра» или «под Натура» в поздней графике и в оптические «обманки» (тоже ведь от слова «обман»). Но в столкновении с «живым» простая мотивация обнаруживала свою диалектику: преодолевая «сопротивление материала», Сомов и сам сомневался, что практика «поднесения зеркала» к изолированным объектам есть вершина художнических усилий и должна таковой быть.