Нерон. Царство антихриста | страница 64



А что серьезного можно предъявить Нерону? Он с уважением относится к сенату. Он милостив и не любит наказывать. Он с удовольствием поет и играет на кифаре. Это что — доказательство безумия? Или злоупотреблений?

Он приблизил к себе Терпла, самого популярного музыканта, искусного кифареда, и может часами сидеть возле него, слушая, учась, повторяя. Ложась спать, он кладет на грудь свинцовую пластину, чтобы сохранить голос. Запретил подавать на стол фрукты и блюда, которые считает вредными для певца. Принимает специальные ванны и использует рвотное, чтобы облегчить тело и очистить горло.

Все перечисленное вовсе не говорит ни о сумасшествии, ни о неправедности, но свидетельствует о любви к прекрасному в человеке, которому едва минуло девятнадцать лет, и который сам хотел бы выступать на сцене, поскольку, как он говорил, «чего никто не слышит — того никто не ценит».


Здесь я прервал Сенеку и напомнил о ночных вылазках его ученика, о насилии и разврате, которым он предавался в компании Акты и двух своих приятелей с безволосыми телами, Отона и Клавдия Сенециона.

Понизив голос, ибо во дворце даже у стен есть уши, я вспомнил о том, как Нерон обесчестил Британика, как развлекался со своей матерью на носилках, неоднократно попирая запрет кровосмешения.

Сенека долго молчал, упершись локтями в стол и сцепив пальцы под подбородком.

— Мудрец довольствуется тем, что ему предлагают, — сказал он наконец.

Я не сдавался. Как мог Сенека говорить и писать, что Нерон — солнечный император, сын Аполлона, равный фараонам, этим богоподобным властителям, историю которых Сенека изучал в Египте и о чьих подвигах и величии рассказывал Каэремон?

Сенека поднял руки в знак того, что имеет право на собственное мнение.

— Надо служить людям, — бормотал он, — и, следовательно, долг философа состоит в том, чтобы служить молодому правителю, помогая ему стать более мягким. Мудрец обязан понимать, что человек рожден для действия, но при этом должен сохранять свободу мысли и мнений.

Он наклонился ко мне, лампа осветила его лицо, изборожденное морщинами — отметинами, оставленными мучившими его вопросами.

— Я говорил тебе, что стараюсь смягчить нрав Нерона, — снова начал он. — Но я отдаю себе отчет, что он жесток и отвратителен. И боюсь, что, отведав человечьей крови, этот кровожадный лев снова обретет свою природную жестокость. Что тогда я смогу сделать? Что станется со мной, с моими друзьями и с тобой, Серений?

Его руки в желтом круге света словно рисовали узор, оплетавший каждую фразу, произнесенную вполголоса, иногда так тихо, что ее едва можно было расслышать.