Зову живых | страница 105



И даже Павел Филиппов, ребячески безрассудно одному себе приписавший замысел типографии, — на деле этот благородный юноша действовал по его, Спешнева, научению.

О типографии Спешнев предпочел бы, разумеется, умолчать. Но ему дали прочесть показание Филиппова; тот признался, что недели за две до ареста вознамерился ее устроить — независимо ни от кого и втайне, — и с этой целью занял у Спешнева денег и заказал нужные вещи, из коих некоторые, а именно деревянный станок и чугунные доски, привезены были к Спешневу на квартиру, и оба они положили сохранить эту тайну, так что сей умысел касается только их двоих. Прочитав все это, Спешнев сказал следователям, что напрасно Филиппов берет на себя лишнее, ибо действовал не по собственному почину. Это он, Спешнев, упросил его заказать разные части типографского станка и потом получил их от Филиппова. Понятно, что показанию Спешнева придали больше цены и даже учинили обыск у него на квартире. Это он предвидел, надеялся, что ничего не найдут. В их семерке, задумавшей типографию, был уговор: если с ним что-то случится, другие должны унести из квартиры станок. Кому это удалось, он понятия не имел, но кому-то, судя по результатам обыска, удалось.

И тогда он объявил торжествующим старым ослам:

«Вот моя полная исповедь, я виноват», и после этого, так и не докопавшись до истины с типографией, они наконец оставили его в покое.

Но тягучими бессонными ночами пересыпались, перекатывались в памяти, складывались, как в калейдоскопе, и опять рассыпались осколки всех этих бесконечных унизительных выпытываний, кто что сказал, что ответил, что сделал, всех этих долгих месяцев в крепости, и, перебирая их про себя и повторяя на новый лад, Спешнев, нумер шестой в Алексеевском равелине, из ночи в ночь укреплялся в сознании собственного ума, выдержки, благородства. В самом деле, ни подписка, уличавшая его в составлении тайного общества для устройства восстания, ни угрозы оковами, ни посулы снисхождения — ничто не колебало решимости его твердой отвергать обвинения. А Комиссия действовала на него по очереди то одним, то другим, то пряником, то кнутом в расчете лишить равновесия духа. Но, в сущности, он не поколебался даже и после трех дней голодных. Ведь насмешливые свои, полупрезрительные к товарищам показания он намеренно сделал такими, придал тон этот. Нет, не истину он открывал, но под видом открытия истины обнаружил ребячливость молодых людей, несерьезность их замыслов — с тою целью, чтобы их выгородить, и их, и соумышленников своих по «перепелочьему сыру», да и Черносвитова с его хлестаковскою болтовней. Он готов был принять на себя кару, отвратить ее такою ценой от других — от Филиппова, от Достоевского, от Кашкина… от Петрашевского даже! Уж если господам следователям кого из них считать опасной для самодержавия фигурой, то, конечно же, Николая Спешнева, кого же другого! И как будто бы он в своей тактике преуспел, удалось убедить тугомыслов сановных. И, перебирая в памяти всю мучительную, долговременную с ними борьбу, опять и опять утверждался Спешнев в своей правоте, в том, что ему себя упрекнуть не в чем. И казалось бы, с чистой совестью должен был спать безмятежно, но, однако, сна не было, сон бежал прочь от крепостных стен, отпрыгивал в серый сумрак северной ночи, не в тихий ли идиллический Гельсингфорс, с его лужайками в оранжевых соснах и прозрачными озерцами, и вот уже ткалось из сумрака узкое лицо Анны, и рядом, на фоне дрезденских кирх, — чеканный лик Изабеллы, и откуда-то возникала и душу рвала музыка — Огиньский, Шопен, и бредил, и вскрикивал за стеною помутившийся в разуме нумер пятый, и над кем-то хохотал сатанински. Над кем?.. Над кем?