О Достоевском: Четыре очерка | страница 5



У апостола Павла вся его внутренняя жизнь основана на этом, всю жизнь его пронизаюшем (после его обращения) опыте внутренней духовной «захваченности». «покоренности» его Владыкой и Господом: «Как и я захвачен, покорен (katelemphthen) Христом Иисусом» (Филип.. 3. 12). «Любовь Христова объемлет (т. е. охватывает со всех сторон — synechei) нас» — пишет он во Втором Послании к Коринфянам, в поразительной 5–ой главе (5,14); «Для меня жизнь — Христос, и сама смерть — приобретение» (Филип. 1, 21). «Я решил ничего не знать, кроме Иисуса Христа, и при том Распятого» (1 Кор. 2, 2).

Вот этим чувством внутренней основной покоренности Христом жил и мятущийся, страстный, стремительный, долго искавший себе центр и внутреннюю базу успокоения Достоевский.

Это мистическое чувство захваченности непосредственной близостью Божественного «в лице Иисуса Христа» (срв. II Кор., 4, 6) окрашивает ряд мест в произведениях Достоевского. Так, в поразительном сне Версилова в «Подростке», в котором Достоевский высказал свои самые задушевные мысли, изображается будущее человечества. Побеждает безбожие. И под конец, мирным путем. Борьба религиозная, духовная, идеологическая прошла; страсти улеглись. Всё мирно. Но… человечество осиротело.

«Я представляю себе, мой милый, — начал он с задумчивой улыбкой, — что бой уже кончился и борьба улеглась. После проклятий, комьев грязи и свистков, настало затишье, и люди остались одни, как желали: великая прежняя идея оставила их: великий источник сил, до сих пор питавший и гревший их. отходил, как то величавое зовущее солнце в картине Клода Лоррена, но это был уже как бы последний день человечестза. И вдруг люди поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали великое сиротство. Милый мой мальчик, я никогда не мог вообразить себе людей неблагодарными и оглупевшими. Осиротевшие люди тотчас же стали прижиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они составляют всё друг для друга. Исчезла бы великая идея бессмертия, и приходилось бы заменить ее: и весь великий избыток любви к Тому, который и был Бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир. на людей, на всякую былинку. Они возлюбили бы землю и жизнь неудержимо и в той мере, в какой постепенно сознавали бы свою преходимость и конечность, и уже особенною, уже не прежнею любовью… Они просыпались бы и спешили бы целовать друг друга, торопясь любить, сознавая, что дни коротки, что это — всё, что у них остается… «Пусть — завтра последний день мой», думал бы каждый, смотря на заходящее солнце: «но всё равно. я умру