I. Духовные основы творчества Достоевского
(Страдания и сострадание. Прорыв Божий. Одержимость и преображение. Судьбы народа). 1
Абстрактно–трафаретные представления о Достоевском, с некоторой исключительностью подчеркивающие почти лишь одну бурную и буйно–хаотическую сторону его творения и его личности [1]) — эти представления, во многом, конечно, опирающиеся на истину, в значительной степени, однако, если не исчезают, то самым радикальным образом видоизменяются или преображаются, если мы ближе подойдем к повседневному — и вместе с тем интимному (иногда до глубины интимному) образу Достоевского, как он запечатлен в его замечательных по живости и непосредственности письмах [2]) и в воспоминаниях близко его знавших (и любивших и понимавших его) людей, не говоря уже о величайших его творениях. «Достоевский и простые люди», «Достоевский и молодежь» [3]), «Достоевский и читатели «Дневника Писателя» — такие и сходные темы естественно вырастают, напр., из изучения того непосредственного контакта, который он имел (особенно в его последние годы) с рядом своих современников, — контакта, отчасти запечатленного для потомства. Есть. напр., одна тема, которая всё время выступает и из писем Достоевского и из воспоминаний о нем близких лиц (как она, впрочем, находит очень явственное выражение и в его произведениях — напр., в «Дневнике Писателя», в «Подростке». особенно в «Братьях Карамазовых»), на которую, странным образом, недостаточно обращено внимания; это — его стремление к «благообразию». к «благолепию» духовному, к духовкой трезвенности и простоте. Это, более того, — одна из неотъемлемых черт его духовного облика, наряду с возбужденностью и любовью — казалось бы, даже предпочтением — к изображению неуравновешенно–истерических переживаний и характеров. Сложность и богатство контрастов и болезненная заостренность в ощущениях и в чертах характера его героев всегда бросались в глаза и общеизвестны. Но была склонность эту несомненную, может быть, даже особенно ярко бросающуюся в глаза черту истеричности его героев абсолютизировать и отнести ко всему творчеству и более того, ко всему внутреннему миру самого Достоевского. Между тем, и во внутренней его жизни, и в его творчестве были некоторые доминанты, которые ничего общего с «истерией» или болезненной неуравновешенностью не имеют. Или, вернее, болезненная до мучительности заостренность его переживаний и тем (поданных с таким мастерством и диалога и рассказа и всей композиции) требовала и находила себе в его духовном опыте противоположные и умиряющие, преодолевающие и преображающие их силы. Отсюда объясняется эта столь знакомая нам сложность (и глубина!) столь контрастирующая, казалось бы. черты его облика, каким рисуют нам близко его знавшие и понявшие его — и полюбившие его — лица, с какими он встает перед нами из самых интимных и задушевных высказываний его творчества. Прибавим к этому и физическую болезненность и весь груз и бремя всего им пережитого (из которого он, однако, почерпал так много истинного знания человека и глубокой мудрости жизненной) — всё это образовало некий «футляр», некую внешнюю замученность и измученность. Особенно истощающе действовало на него его творчество. в которое он вложил свои лучшие силы и которое брало столько сил! Усталый, измученный человек. И все это просветлялось и оживлялось вспыхивающими неожиданно искрами огромной и живой доброты и участия к людям.