О Достоевском: Четыре очерка | страница 19



ради Высокого. Пусть это «я» еще обременено и болезненностью, иногда и нетерпимостью, и самолюбием, и болезненным переживанием несправедливого к нему отношения и критиков, и братьев–писателей, и публики (в последнем он был неправ : его читали, и как читали! взасос, нарасхват, и как много читателей обращались к нему с вопросами о смысле и направлении жизни). Много также шероховатостей и трудностей было во внешней его жизни, нередко и во внутреннем его самочувствии. При этом не забудем : он — нежнейший, трогательнейший, полный любви, забот и беспокойства [даже до крайности преувеличенного беспокойства) и отец и муж. Но более того, это есть жизнь человека, при всех своих слабостях отдающего себя тому, что выше его или, еще вернее. Тому, что он ощутил сам вдохновляющим центром и своего творчества, и своего служения.

Это есть — простите за парадоксальность неожиданного, казалось бы вывода — жизнь трезвенно–сурового, иногда страстно зажигающего (но строгого к самому себе) подвига, трезвенно горящего подвига: не самолюбующаяся истерика, а суровый в жестоких муках закаленный подвиг, преодолевающий истерию и не боящийся поэтому направить свой взор и на бездну волнующегося страшного хаоса, и на крикливую, самолюбующуюся толпу его мелких приспешников. Эта суровая кажущаяся угрюмость Достоевского и тонкость искреннего душевного подхода к людям встает, например, с такой яркостью и свежестью из воспоминаний скромных сотрудников его — служащих топ типографии, где он печатал «Дневник писателя» — метранпажа М. А. Александрова и особенно уже упомянутой нами В. В. Тимофеевой (Починковской [32]).

Вот как эта молодая корректорша типографии (Починковская. потом замужем за Тимофеевым) пишет об его липе (встретивши его через ряд лет на улице : «То же единственное в своем роде лицо — точно ткань из душевных движений» (курсив мой) [33]).

А вот первое впечатление от его внешнего облика : «Он был весь точно замкнут на ключ — никаких движений, никаких жестов — только тонкие бескровные губы нервно подергивались, когда он говорил» [34]).

Другими словами, огромная сила нравственного мужества и трезвенности у Достоевского, проявляющаяся в борьбе с собственными, внутренними порывами хаоса, неверия, может быть, сладострастия и еще более в преодолении их (особенно в этот последний, столь значительный и решающий период его жизни и творчества после возвращения из–за границы : 1872–1881 гг.) — всё это делает его столь несходным с крикливым, рассчитанным на внешний эффект, захлебывающимся кликушеством некоторых из мелких его героев или мнимых его последователей (в стиле А. Белого).