Все во мне... | страница 80



этим будущим. Тело послушно духу, а не наоборот. Распорядок дня в «усыпальне» был отработан и затвержен до мельчайших подробностей, и даже самые страшные случаи и события были для тех, кто жил по этому распорядку, чем-то дежурным и будничным. Однако для попавшего в этот омут болезни и смерти, особенно для человека молодого, столь неожиданная очная ставка со смертью была страшным потрясением. До сих пор он только слышал о грозной неотвратимости смертного часа, но никогда не видел, как он протекает, а уж тем более — столько людей в неожиданной для него реальности последних мучений. Казалось, его привели на производственный участок смерти непрерывного цикла, без разбору хватающий и перерабатывающий все новое сырье. Со временем я мог уже не только воспринимать житьё или нежитьё всё более зримой для меня «усыпальни» с апатией поглощенного своим страданием пациента, я научился регистрировать и оценивать события в полную силу пробудившегося разума. Постепенно, начиная с того момента, когда у меня хватило сил приподнять голову, я стал вживе представлять себе тех людей, с которыми делил эту палату, недаром, как я вскоре убедился, названную мною усыпальней. В ней было ровно столько пациентов, сколько и кроватей. Ни одна не пустовала дольше нескольких часов. Больные, как я мог очень скоро установить, сменяли друг друга не только изо дня в день, но с интервалом в считанные часы, что не особенно пугало персонал, так как в это время года умирали всё чаще, но недостаточно быстро, как я заметил, чтобы то и дело освобождать койки для тех, кто на очереди. Не проходило и трех-четырех часов, как покойника поднимали с кровати и увозили в прозекторскую, а на его месте уже метался в агонии новенький. Раньше я и подумать не мог, что кончина в общем-то дело такое рутинное. Все поступавшие в эту усыпальню, несомненно, сходились в одном: все они знали, что отсюда живыми не выйдут. И за всё время моего пребывания в этой палате никто не покинул ее живым. Я оказался исключением. И наверное, имел на это право, ведь мне всего восемнадцать, не старик же я. Мало-помалу мне стало удаваться то, чего я желал с первых минут прояснения сознания — рассмотреть в лицо каждого из соседей, я уже немного поднимал голову и мог направить взгляд на лежавшего напротив. Если раньше весь мой обзор сужался до привинченной над изголовьем черной таблички с именем и цифрой возраста больного, то теперь я мог уже скользнуть взглядом по лицу за кроватной решеткой: совершенно лысая, почти усохшая голова, в открытый рот вставлен резиновый шланг, соединенный с красноватой кислородной подушкой. До меня дошло, что сестра, мелькавшая иногда перед его кроватью, появлялась только затем, чтобы снова воткнуть в рот, то есть в лысый череп, шланг, который то и дело выскальзывал у него и потому становился совершенно бесполезным. Непрестанный, не умолкающий ни днем, ни ночью, лишь приглушенный порой шорох, который шел от зарешеченной кровати, нашел неожиданное объяснение. На темнеющих, как впалые щеки, висках подрагивали седые волоски, колеблемые ритмическим дыханием кислородной подушки. Поскольку эта кровать стояла боком ко мне, я не мог прочитать то, что значилось на табличке. Нельзя было установить возраст спасаемого кислородной подушкой человека, он давно уже переступил порог, за которым возраст не поддается определению. Должно быть, он дотянул-таки до послеобеденного часа, когда в палату впускают посетителей, и тогда уже умер. Я хорошо помню: моя мать как раз сидела совсем рядом, она очищала и разрезала апельсины. Салфетку с аккуратно разложенными дольками она перенесла на уголок моей постели, чтобы есть было удобнее и ей, и мне, ведь у меня уже не было сил протянуть руку, и мать отправляла мне в рот дольку за долькой, и в эти минуты человек за кроватной решеткой перестал всасывать кислород из подушки. Затем последовал необычайно долгий выдох, я никогда не слышал такого. Я попросил мать не оборачиваться. Лучше ей было не видеть человека в этот последний момент жизни. Она не прервала свое занятие, не обернулась и не увидела, как сестра прикрыла умершего. Это всегда происходило одинаково: стоя в ногах постели, сестра просто-напросто вытянула из-под покойника простыню и накрыла ею мертвое тело. Потом извлекла из кармана связку маленьких бирок с номерами и шнурочками. Одну из них она подвесила к большому пальцу на ноге умершего. Всю эту нехитрую манипуляцию с простыней и прикреплением ярлыка для прозекторской я тогда наблюдал впервые. Каждый очередной покойник именно так облекался простыней и получал свой номерок. Согласно предписанию ему надлежало еще три часа пролежать на своем смертном ложе и лишь потом он мог перейти в руки служителей морга. Во время моего пребывания в больнице этот срок, поскольку не хватало кроватей, был сведен к двум часам. Два часа полагалось покойнику пролежать в палате под простыней и с биркой на большом пальце ноги, если он, в том случае, когда смерть не казалась такой уж близкой, не умирал в ванной. Всякая кончина в большой палате, то есть в «усыпальне», вызывала у тех, кто мог быть тому свидетелем, понятное замешательство, которое длилось всего лишь минуту-другую, не более. Иногда смерть одного из нас оставалась вообще не замеченной нами и потому до поры никого не беспокоила и ничего не меняла. Да и работники морга, с таким постоянством громыхавшие башмаками и цинковым гробом — я уже говорю об этом без всяких эмоций, — эти крепкие двадцати-тридцатилетние мужчины, шумно возвещавшие о своем появлении уже в коридоре, вскоре стали привычной деталью здешнего обихода. Если сестрам случалось проворонить смертный час пациента, как было с моим соседом, то они с некоторым опозданием, ничтоже сумнящеся, вызывали больничного священника, чтобы тот мог совершить обряд елеосвящения пусть и не над живым, а над уже усопшим. Для этого у оплывшего от неумеренности в еде и питии священника, до которого еще надо было докричаться, имелся черный, с серебряной отделкой чемоданчик, который он, войдя в палату, сразу же поставил на освобожденную сестрой в мгновении ока тумбочку только что скончавшегося. Стоило ему нажать на две боковые кнопки чемоданчика, и крышка послушно откинулась. Тем самым прикрепленные к ней два подсвечника и серебряное распятие автоматически пришли в вертикальное положение. Сестры зажгли свечи, и священник мог приступить к ритуалу. Никому из покойников не дозволялось покидать умираловку без этого духовного напутствия. Тут сестры-монахини были как никогда бдительны. Но подобные запоздалые церемонии происходили в усыпальне редко. Обычно же священник согласно заведенному порядку со всеми богослужебными причиндалами наведывался в палату в пять утра или в восемь вечера, чтобы узнать у сестер, кто из больных созрел для последнего причастия. Сестры указывали ему на того или иного, и он, как говорится, отправлял свою службу. Бывали дни, когда обряд совершался над четырьмя или пятью умирающими. Все они не замедляли оправдать ожидания,