Красные бокалы. Булат Окуджава и другие | страница 70
Это было в те же «застойные» семидесятые.
Мы сидели у меня дома с тогдашним моим дружком и соавтором Стасиком Рассадиным и сочиняли очередную радиопьесу для постоянного нашего цикла «В стране литературных героев». Работали мы тогда легко и весело, поочередно садясь за машинку, переругиваясь и радостно смеясь какой-нибудь особенно, как нам казалось, удачной реплике.
Жена старалась нам не мешать, но отчаянно мешал мой фокстерьер Булька: он царапался в дверь моего кабинета, уморительно вставая на задние лапы и жалобно глядя на нас сквозь стекло. Иногда даже нетерпеливо взлаивал. Он был прав: его давно уже пора было выгуливать, а я, увлеченный творческим процессом, совсем про это забыл.
– Стасик, посиди немного за машинкой, – сказал я соавтору. – Он все равно не даст нам работать, пока я его не выведу.
Через двадцать минут, вернувшись с Булькой домой, я наклонился, чтобы снять с него поводок. И тут дверь моего кабинета слегка приотворилась, и оттуда высунулась физиономия моего соавтора. По выражению его лица я сразу понял, что за время недолгого моего отсутствия что-то произошло. И что-то, судя по всему, очень нехорошее.
Предчувствие меня не обмануло. Таинственно поманив меня пальцем, Стасик шепнул:
– Тебя тут ждет небольшой стресс…
Сердце у меня упало.
В то время сын наш переживал тот самый пубертатный, тинейджерский возраст, о котором я упоминал, рассказывая о быстром взрослении Игоря Окуджавы. До истории с наркотиками и продажей шузов было еще далеко (это случилось, когда обоим было уже за двадцать), но и в тинейджерстве с ним происходило то же, что с Игорем. С каждым днем он все больше и больше отбивался от рук. Учебу совсем забросил, жил в свое удовольствие, возвращался домой после какого-нибудь очередного дружеского сабантуя иногда далеко за полночь.
Я относился к этому более или менее снисходительно, полагая, что рано или поздно он перебесится и процесс его взросления войдет в нормальные берега. Но жена просто сходила с ума. Она вела с ним непрерывную холодную войну, то и дело переходящую в горячую.
Горячая форма военных действий заключалась в том, что она выгоняла его из дому. Он покорно это сносил и уходил ночевать к бабушке, которая всегда готова была предоставить ему политическое убежище. Проходило два, три, иногда четыре дня. Возвращаться домой он не собирался: жизнь у бабушки, которую, в отличие от свирепой матери, он ничуть не боялся и которой помыкал как хотел, устраивала его гораздо больше, чем жизнь дома. Но такая чрезвычайная ситуация никак не устраивала мою жену. Она взывала ко мне – в довольно стандартной, я бы даже сказал, тривиальной форме («Разве ты отец? Настоящий отец этого бы не допустил!»), – и в конце концов, не выдержав, я начинал очередной тур челночной дипломатии по методу Генри Киссинджера и старался, не слишком поступаясь высшими педагогическими принципами и не растеряв окончательно свой родительский авторитет, все-таки уговорить нашего смутьяна вернуться в лоно семьи.