Гоголь | страница 29
Общеизвестно, что в основании всякой нации лежат две эпические поэмы: о войне и о странствии; форма их может варьироваться, фабула - тем более, но эти два архетипических сюжета остаются неизменными, потому что архаический человек, в общем, ничего другого не делает - либо странствует, либо воюет, и только в этом проявляется его национальное своеобразие. У нас вышло несколько криво - сначала появилась «Одиссея» и только потом «Илиада». Причина, вероятно, в том, что первая гоголевская попытка «Илиады» - «Тарас Бульба», так ужасающе неталантливо экранизированная Владимиром Бортко («бездарно» - слишком сильное слово для такого слабого кино), - была исключительно и сугубо украинской и вдобавок довольно вторичной. Все-таки эти древнегреческие и библейские страсти в казацком исполнении не только масштабны, но и фальшивы временами, хотя есть там и гениальные параллели - вот это «Батька, где ты? Слышишь ли ты?» - казацкое «Или, Или! Лама савахфани!». Может, именно с тех пор всякая украинская битва за идеалы ужасно похожа на гулянку, и наоборот. (Украинская «Одиссея» - это, конечно, странствие Вакулы верхом на черте, недаром и лошадь Бульбы звали Черт; как хотите, здесь что-то есть.) Созидание русской мифологии Гоголю пришлось начать с «Одиссеи», с архетипического сюжета «путешествие хитреца» - тем более, что одновременно Жуковский переводил «Одиссею»: при желании параллели отслеживаются легко, да и отслежены уже многократно, но не в них соль. Гоголь потому и не смог завершить «Мертвые души», что ключевой мотив воздаяния - злом за зло, благом за благо, - в российских условиях не работал, а почему - вопрос отдельный.
В самом деле, наши Чичиковы никак не желают исправляться, да и наказывать их, как выясняется, не за что. Больше того: справедливость отнюдь не восстанавливается тем фактом, что Акакий Акакиевич срывает шинель с генерала. Гениально угаданное Гоголем превращение маленького человека в гигантского мстителя не прибавило в мире справедливости, когда наконец в будущем веке осуществилось; более того - сама Страшная Месть, как описана она в лучшей из его ранних повестей, сделала мир куда более мрачным местом. «Страшна казнь, тобою выдуманная, человече» - и тем страшней, что мстят-то ведь за ребенка, за дитя невинное. Мало того, что коварный друг погубил друга, - он и дитяти не пожалел, и это главный аргумент. За слезинку ребенка творят самое страшное - и от этой мести, которая в гоголевском мире неизбежна, придает ему насыщенность, готичность и моральность, русское сознание отворачивается с ужасом. Методично осуществляемая, годами лелеемая месть ему чужда. Может быть, потому со времен Гоголя у нас и не было правильного триллера: наш триллер всегда, выражаясь словами Синявского об онегинской строфе, «съезжает по диагонали». Герою отмщается не за то, что он сделал или не сделал, а за что-то совершенно иное, причем чаще всего отмщается не ему, а тому, кто рядом стоял. Не стой рядом, действуй. Будут тут еще всякие путаться под ногами, смотреть, как мы мучаемся.