Октябрь семнадцатого | страница 56
Но ради блаженного ощущения своей правоты и чужой неблагонадежности русский человек вечно жаждет поучаствовать в цепной реакции разделений: левое - правое, русское - нерусское, западное - почвенное. И поскольку в этой дискуссии у меня нет раз и навсегда оформленной позиции - меня одинаково дружно ненавидели бы свои и чужие, и я долго спрашивал бы себя о причинах этой ненависти, и успокаивал бы себя тем, что просто я, наверное, толстый.
В тридцатые до меня бы дошло - быстрей, чем в нулевые, - что никакой реставрации империи, по сути дела, нет. Есть триумф серости, пошлости и трусости. Я еще мог бы поверить, что Тухачевский действительно хотел захватить власть. Но допустить, что виноваты все взятые… В скором времени я задумался бы об эмиграции, да поздно. Пришлось бы поработать учителем и освоить навык письма в стол. Но в тридцать восьмом я все-таки сумел бы бежать. Тихо, без пафоса, отдав проводнику все сбережения, я перешел бы границу - либо в Белоруссии, либо на Украине. Мне почему-то кажется, что я успел бы. Это был бы побег метафизический, прочь от всей этой ложной парадигмы вообще. Страна, в которой быть лояльным позорно, а нелояльным - самоубийственно, наконец обнажила бы передо мной всю свою наготу; я понял бы, что здесь охотятся не за смыслами, а за ощущениями, а самых сильных ощущения два: теплый слитный восторг толпы при виде жертвы и коллективный оргиастический ужас, придающий всему почти невыносимую остроту. Я понял бы, что поддерживать здешние революции так же бессмысленно, как возражать против них. Что ни одна революция тут ничего не меняет. Что ни одна не будет последней. Короче, я обязательно понял бы все это - как поняли многие и тогда, но рассказать никому не успели. Одних взяли, другие боялись. А третьим было слишком страшно признавать бессмысленными свою страну, свою историю и судьбу.
Захар Прилепин
Вы правы. Боже мой, как все вы правы
О тех, кто не успел вскочить на подножку Истории
В октябре страна превратилась в большой перекресток.
Это была сухая осень, было много свободного ветра и мало солнца.
На перекрестках стояли рабочие, крестьяне, гимназисты, поэты. Говорили неуемно много: столько слов в России не произносили, наверное, никогда. Все будто бы обрели речь. Зачастую слова выходили корявыми или плоскими, однако каждое выдохнутое слово прибавляло еще толику энергии и тепла в раскручивающийся вихрь; нет, даже так - вихорь.
Кто- то вскрикивал, кто-то снимал шапку, не решаясь бросить ее вверх или под ноги. Матрос цокал зубом. Казак играл желваками. Розанов ненавидел. Блок слушал гул.