Когда всё кончилось | страница 24



И он, в самом деле, поднялся было со стула и хотел пожелать всем спокойной ночи, но Миреле удивленно взглянула сперва на акушерку, а потом на него и, не раздеваясь, с порога спросила:

— Что же вы? Неужели вы так боитесь аптекаря — поповского зятя?

Пришлось этому нервному господину посидеть еще немного с обиженной миной и послушать, как болтает с Миреле акушерка Шац, не глядя на него и пуская клубы дыма прямо на низкие балки потолка.

— Это говорят ей не только они; все знакомые, кто сюда ни попадет, оглядевшись кругом, приходят к заключению, что она, акушерка Шац, устроилась отлично. А она сама и подавно это знает. Сказать нечего, ей здесь, точно в раю живется.

Каждый раз, когда Миреле заводила разговор с помощником провизора Сафьяном, акушерка, сидя на кровати, придвигалась всем своим стройным телом к Липкису и толкала его локтем в бок:

— Эх, Липкис, Липкис! Беда мне с вами, да и только.

Она, видно, хотела дать ему понять, что ей известно все, что происходит между ним и Миреле; и тихонько про себя посмеивалась. А он, и без того раздраженный, сидел, как на иголках и, наконец, выпалил:

— Да кто вам дал право? Чего вы ко мне в душу с сапогами лезете?

У юного помощника провизора Сафьяна коленки под столом запрыгали пуще прежнего, и он, волнуясь, сказал:

— Ну, пора отправляться… В конце концов, нужно же когда-нибудь явиться в аптеку…

Он вышел оттуда с выпученными от волнения глазами: казалось — еще мгновение, и глаза эти выскочат из орбит.

Акушерка Шац сказала ему вслед:

— Глупый мальчик… вот так глупый…

И тотчас же, позабыв о нем, снова принялась рассказывать о себе:

— Как-то на прошлой неделе встретилась я у пациентки с вечно занятым доктором Крашевским и говорю ему: если вы, доктор, поедете со мной к одной бедной женщине, я за вас замуж выйду.

Такая уж натура была у этой девушки с гладко причесанными волосами и хорошеньким, подвижным, веселым личиком: целыми часами могла она рассказывать о себе забавные истории, не задевая, в сущности, ни словечком своей внутренней жизни. Должно быть, от предков своих — уроженцев Литвы — унаследовала она это свойство. И оттого каждому, кто глядел на нее, приходила на ум незнакомая ее семья, и, как сквозь сон, вспоминалась восьмидесятидвухлетняя бабушка, птицеобразная, иссохшая, крохотная старушонка, которая в прошлом году летом приехала к ней и гости и прожила с нею в этой комнате целых два месяца.

Целые дни просиживала старуха, полузакрыв глаза, на высоко взбитых подушках постели, и выглядела издали, как измученный заморский попугай, изнывающий от тоски по родине и вечно грезящий о далеких краях. Казалось, она спит по целым неделям долгим, непрерывным птичьим сном и не слышит, что происходит вокруг, не видит местечковых молодых людей, захаживающих к ее внучке и болтающих с нею о разных вещах. Некоторые были уверены, что старуха глуха, выжила из ума и давным-давно уже потеряла дар речи.