Годори | страница 65
, закончиться род, клан, должен завершиться путь гусеницы, выползшей некогда из корзины-годори, и это жизненная, если угодно, историческая закономерность, а не заурядное убийство, подтверждающее генетическую склонность Кашели к убийству, на этот раз проявившуюся через Антона. Потому-то он уклонился от встречи с митингующими перед отделением милиции, требовавшими его немедленного освобождения, и отправился со следователем в духан, чтобы ночь напролет кутить там с ищейками из органов. Он не сделал наэлектризованную толпу соучастницей, не укрылся в ее потной гуще, где, к слову сказать, был бы надежно защищен от всего, включая правосудие, поскольку само правосудие встало бы на его охрану, с кобурой от табельного оружия, набитой скомканными газетами, и задумчиво скрещенными на груди руками; напротив, он отдался необузданной жизни — вместе со служителями правосудия, что само по себе можно считать доказательством произошедших в стране перемен. Иначе он не смог бы сохранить ни свою независимость, ни внутреннюю свободу, то, что сумел обрести сам, без чьей-либо помощи, немыслимой, невероятной ценой и что случилось совсем недавно, не вчера или позавчера, а намедни, в кухне, залитой кровью отца, чей труп сделался для него своего рода пьедесталом… Да, да, ему трудней сохранить независимость и внутреннюю свободу, чем убить отца. Трудней и важней. Потому-то он и болтает без умолку. Вернее, болтал, пока ворочался язык. Путано, разбросанно перескакивал с одного на другое, с плетня за заплот, заносился перед следователем, делая вид, что ничего не боится; впрочем, то чувство, которым было пронизано все его существо, никак нельзя было назвать страхом. Напротив, он был так возбужден пережитым (хотя бы даже воображаемым), так потрясен своим деянием (пусть даже немыслимым для посторонних), что не считался ни с законами, ни с обычаями. Он наплевал на все (включая собственную жизнь), единственное, чего ему очень хотелось, произвести впечатление на следователя, потрясти признанием, заинтересовать своей непутевой судьбой. Но, к сожалению, из этого ничего не вышло. Следователь то и дело прерывал его, никак не реагировал на эмоциональную исповедь, несколько раз останавливал достаточно небрежным жестом и продолжительное время беседовал на неслужебные темы с коллегами, которые без спроса вваливались в кабинет и, что особенно задевало, не замечали его, во всяком случае, не обращали ни малейшего внимания, на все корки честили правительство, как бежавшее, так и заступившее на его место… Он же, стоило только умолкнуть, видел перед глазами распростертого на полу отца с вылезшими из орбит глазами и торчащим фаллосом и задыхался от запаха отцовской крови. Короче, малый страдал. Но вместе с тем впервые сознавал себя на месте, вполне ему соответствующем и для него предназначенном. Ни на коленях у матери, ни в сверкающем отцовском лимузине, ни в закрытых спецяслях, ни в провонявшей спермой школе, ни в заплеванном семечками университете, ни в сказочном Квишхети, ни даже в постели беспутной жены он не испытывал ничего похожего и, представьте себе, горд этим сознанием, поскольку в несуразном городе Тбилиси не то что Антон Кашели — ни один памятник не нашел надлежащего места… Как человек с прободением язвы должен попасть на операционный стол, если собирается еще пожить, точно так же убийца должен попасть в кабинет следователя, даже если жизнь опостылела ему. Он чувствовал себя, как предмет, потерянный двадцать три года назад и наконец возвращенный на место, если, разумеется, предмет может чувствовать. От судьбы не уйдешь, более того — судьба приведет тебя, куда назначено. Воистину! С этим чувством не имеют ничего общего развязность и своеволие, которые он проявлял среди друзей-ровесников… Разумеется, с ними он чувствовал себя лучше, веселей, интересней — к примеру, на лестнице Дома правительства1 рядом с будущей супругой (нигде прежде им не было так хорошо, и нигде они не были так близки); но, к счастью, надуманное или же искусственно культивируемое желание уйти из-под влияния отца, проявить себя, раздразнить дремлющего в клетке дракона или вообще на все и всех наплевать угасло у него раньше, чем у других, поскольку было не следствием осмысленных действий и постоянных усилий, а плодом нереализованной мечты, окаменевшей в раковине бесправия, безответственности и бездеятельности… Теперь он не желал видеть своих недавних единомышленников, что, как ни удивительно, болезненнее всех переживал отец (окуклившаяся гусеница большевизма); отец расценивал его поведение как измену родине (сам потомок ее осквернителей); будучи жандармом по призванию (он пинал ногами носилки, на которых лежало тело юноши — угонщика самолета), обзывал сына штрейкбрехером, а все вместе объяснял влиянием заплесневелых книг сумасшедшего Николоза, помутивших его разум и сбивших с толку. Что же до Антона, то к этому времени он уже считал унизительным для себя кружение в мутной стихии нескончаемых демонстраций, многоречевых митингов, лузганья семечек и косноязычных дискуссий о судьбах страны. Ему от природы лучше всего удавалась подмена нежелательного (реального) желательным (воображаемым) — можно сказать, всю жизнь только этим и занимается; однако на этот раз он избежал соблазна выдать себя не за обыкновенного убийцу, а за бунтаря, сокрушающего старое во имя нового, на что имел прав если не больше любого митингующего, то, во всяком случае, не меньше — они пока только машут кулаками и сотрясают воздух, тогда как он уже спровадил одного на тот свет. Впрочем, следователь с самого начала повторял как заведенный: факт убийства не подтвердился, а по несуществующему факту я не могу возбудить дело. Но следователя тревожили и мучили свои опасения: его беспокоило и, откровенно говоря, смущало (иначе с какой стати он пригласил бы в духан убийцу-самозванца?!), зачем сыну известного на всю страну и всеми властями равно ценимого человека брать на себя вину в убийстве отца? Он не понимал побудительных мотивов: чего добивался молодой человек — хотел ли он изобличить непрофессионализм следователя старой, советской школы или что-то высматривал по заданию своей партии, проводил, так сказать, рекогносцировку… О лучшем здании под офис, чем то, которое занимало управление милиции, не могли мечтать не только партии и политические боссы многие новоиспеченные толстосумы облизывались, поглядывая на старинный (двадцатые годы девятнадцатого века) особняк с итальянскими окнами и изящными кариатидами. Пожалуй, опасения следователя можно признать небезосновательными, однако к убийству Раждена Кашели они не имеют отношения. Впрочем, нет — не только имеют, но даже крепко-накрепко связаны… В случае, если Антон Кашели не убивал Раждена Кашели, все мираж и зданию милиции не угрожает передача под офис партии или фирмы; это вообще не гром, а всего лишь грохот листового железа, записанный на магнитофон, которым нас пугают звукооператоры. Хотя и Ражденом Кашели не все исчерпывается. Что там Кашели — вон Ленина сбросили с пьедестала, но страной по-прежнему правят чиновные коммунисты и разжиревшие комсомольцы. Допустим, сын рассек топором голову Раждену Кашели, но ведь этим
Книги, похожие на Годори