Незабудки | страница 48
Потому что с ее смертью мамы оборвется все, что еще удерживает в жизни меня самого…
И я говорил, говорил, говорил… Словно надеясь, что воспаленная лавина моих слов прорвется к маме сквозь мутнеющую пленку сознания — и она услышит и узнает меня.
А если узнает, то ей станет лучше и она не умрет.
Не умрет, не умрет…
Со скрипом распахнулась дверь, в палату вошла пожилая медсестра.
— Это вы…Вы ее сын?
Я кивнул.
— Явились наконец, — в ее голосе звучало равнодушное раздражение. — А она, между прочим, вас вчера весь вечер ждала. И ночью бредила. И…
— И… А сегодня? — глупо спросил я.
— Сегодня она уже ничего не понимает. Никого не узнает.
— Может, ей домашней еды принести? Какого-нибудь бульона, или котлет с пара?
— Хватились! — злобно бросила сестра. — Какая еда, какие котлеты. Ваша мать со вчерашнего вечера не может глотать. Воду ей вводим через трубку. А сегодня с утра у нее уже не отходит моча.
— Что?! — переспросил я, не понимая, какая связь между моей личностью и не отходящей у мамы мочой.
— Моча, говорю, не отходит! — повторила она, глядя на меня с такой ненавистью, будто я был виноват и в этом, и вообще во всей маминой болезни.
— А что это значит? — зачем-то продолжал уточнять я, точно запоздалый интерес к маминому состоянию могло на что-то повлиять.
— Что-что… Это означает, что организм перестает функционировать. Отойдите к окну, мы сейчас ей катетер попытаемся вставить.
— Зачем? — я уже не мог остановится; вопросы лились из меня такими же водопадом, как какая-нибудь речь о живописи.
— Затем, — с неожиданным спокойствием пояснила медсестра. — Что если моча застаивается внутри, то организм отравляет сам себя продуктами своего распада.
Я молчал.
— Ну-ка — что я сказала? Отошел к окну и отвернулся, нечего тут смотреть.
Я повиновался. Уставился в синеющий под вечернем полусветом снег
больничного двора. Но стекло, с наступлением сумерек теряющее часть своей прозрачности, отражало призрак происходящего за моей спиной.
И я видел, как сестра откинула одеяло — мне показалось, ко мне хлынула новая волна тяжелого смрада, который я, побыв в палате некоторое время, уже почти перестал замечать.
Она подняла и согнула в голенях тонкие желтые мамины ноги и, раздвинув, принялась что-то делать между ними. Этого зрелища я не мог выносить даже в отражении и закрыл глаза.
Зато наконец услышал мамин стон. Она хрипела тяжко, по-звериному; этот звук сам по себе накладывался на равномерное свистящее дыхание, и мне сделалось настолько жутко, что захотелось бежать отсюда, даже если бы для того пришлось выскочить в окно.