Чудеса несвятой Магдалины | страница 6



— Ты что сидишь? Что сидишь, как больная?!

А разве она — не больная?

Ей велели лечь на холодную кушетку, согнув ноги в коленях, налили между ног ледяное вонючее мыло и стали скрести бритвой. Мыло жглось, бритва резала, но девочка терпела и боль, и стыд. И смотрела в закрашенное почти доверху окно, как садится солнце.

Последнее, что девочке сделали взрослые, — вставили в попу резиновый шланг, влили в нее из старой грелки чуть теплую воду и велели:

— Пропоносишь — помоешься, — кивнув на душ, торчащий в стене.


А потом, несмотря на обещания врача, пришла последняя ночь.

Разум боролся, пытаясь уверить: спасут. Ведь здесь — больница! Здесь не положено умирать. Но под метанием разума тяжелым пластом лежало знание — конец.

Девочка почуяла смерть за несколько мгновений до боли. Смерть схватила ее — еще просто схватила, запуская когти все глубже и глубже, пока каждая клетка крови не пропиталась небытием.

И лишь тогда смерть стиснула когти — чуть-чуть.

Стиснула и сразу разжала. И можно притвориться, что не было боли.

Не было боли — лишь миг, предвестник будущей схватки.

Смерть не спешила, и девочка затаилась в ее горсти, не смея дышать. Если не двигаться, не смотреть, не моргать, кажется, что все хорошо, что смерти нет. Но и затаившись, девочка знала: будет больно, надо наслаждаться — тихо, очень тихо наслаждаться временным отсутствием муки.

Они ждали — смерть и ребенок, садилось солнце, спустилась тьма.

В темноте хорошо прятаться. Девочка даже уснула.

И тут смерть дернула ее с удвоенной силой, выкручивая, вырывая из мира. И мир, ставший чужим, помогал смерти, выдавливал девочку из себя, выдавливал нещадно, грубо, как отраву, как горечь.

— Мама!

И снова спряталась боль — где-то в самой глубине тьмы, то ли внутри девочки, то ли снаружи. Весь мир давно уже стал темнотой. Не той уютной, привычной, в которой можно скрыться от страха, а жесткой, неумолимой, опасной.

— Мама!

Кто же знал, что будет так страшно. Что человек может быть так одинок, так мал, — был целой вселенной и вдруг ужался до крохотной точки…

И тут же стал огромен — как солнце, красное, громадное солнце, насмерть зажатое тьмой. Застывший на столетия взрыв отчаянья, ужаса, боли.

— Мама!!!

Нет уже губ, чтобы крикнуть, — только море расплавленной лавы и нечеловеческий вой. Вой смерча, унесшего остатки истерзанной жизни.


«Космическое одиночество», — сказал однажды папа кому-то; странная фраза, ведь в космосе столько всего: и звезд, и комет, и планет… Но, выходит, папа знал, о чем говорил. Ведь когда звездолет висит в бесконечном пространстве и ты в нем один — из живых, и на сотни миллионов лет — ни единой души, это и есть одиночество. Или ты остался последним на чужой необычной планете — всех убил неизвестный вирус. Он, наверное, засел и в тебе, но уже все равно — ты идешь по омерзительно розовой почве, идешь из последних сил, а силы все никак не иссякнут полностью, и жизнь внутри все никак не кончится, а вокруг — никого и никого нет в целом мире: планета пуста. Или ты — тот самый вирус и есть, и организм ополчен на тебя и тужится выдавить…