Литературная Газета, 6452 (№ 09/2014) | страница 102



Я приплющил глаза и две-три минуты посидел так, чуть не плача. Я жалел мать, себя самого, я как будто возлежал на кровати под отцовским портретом, и отрада была в том, что я дома и до прощания ещё далеко, ещё возникнут под снегом ручьи, вскопаем мы огород, поделаем грядки, ещё я посижу на крылечке с учебником французского языка, поезжу каждый день на трамвае через Обь на уколы и в какую-то неделю куплю на главном вокзале билет на южный поезд, уеду, но буду появляться летом, всех проведаю, схожу не один раз через болото на улицу Демьяновскую к дяде Степану, обойду все кривощёковские углы и не почувствую утраты потому, что на улице моей Озёрной ещё жила хозяйкой в доме моя матушка… А теперь что?

Неужели я здесь жил? – тонкой мелодией звучало во мне удивление.

За этим окном готовил уроки, в последнюю зиму читал «Гамбринус» Куприна, одиннадцать строк Бунина о смерти Чехова: «Четвёртого июля я поехал верхом в село на почту, забрал там газеты, письма и завернул к кузнецу перековать лошади ногу…» Помню пушистый зимний день, снежным светом было наполнено окно в палисадник, я сидел боком, матушка что-то делала своё то во дворе, в стайке у коровы, то у печки, громко жаловалась на корову («не стала пить барду, какая вредная, дай-ка подогрею»), я всё читал и перечитывал эти одиннадцать строчек, а последнюю запомнил на долгие годы: «Я развернул газету, сидя на пороге кузнецовой избы, – и вдруг точно ледяная бритва полоснула мне по сердцу…» Неужели я читал когда-то впервые «Суходол», «Сто восемь», «Иоанн Рыдалец», «Грамматику любви», «Речь на юбилее «Русских ведомостей» и мечтал о путешествии в среднерусские земли, таинственно древние и чудесные, где (я помнил по учебнику) разорял Козельск Батый, возглавляли дружины великие князья? Сибиряк, я тянулся почему-то туда как домой: там, где-то под Бутурлиновкой, бабушкина деревня Елизаветино, на Дону живёт Шолохов, в Ясной Поляне родился Толстой, а где-то в стороне от Пскова няня Арина Родионовна скучала с Пушкиным в снежную бурю… Жил-то я в азиатской глуши, далеко, и всё, что обреталось вокруг Москвы, за Москвой, дышало какой-то загадочной прелестью. С этой наивностью я и сорвался в западную сторону. Может, и хорошо, что был таким. Да и не я один.

Упала, покатилась, как колечко, звезда на западе, там, где деревни Ерково, Верх-Ирмень, где Ордынск. Оттуда зимой приезжали на санях колхозники, распрягали у Поступинских коней, иногда кто-нибудь ночевал и у нас, и уж теперь только в словаре говоров найдутся те слова, которыми они легко, между прочим, сыпали в долгих разговорах (когдышный, выпрячься, подкондыривать, туточки, маньчжурка (табак), наелдохаться, подызбица (чердак), голбец (погреб). Огромные полушубки, глубокие шапки, пимы занимали угол прихожей, спали в горнице кто на койке, кто на полу, в темноте ещё договаривали, смеялись, потом укутывались и замирали в молчании. Господи, да никого и из них уже нет, исчезли из домов своих!