Поролон и глина | страница 42
Элабинт направил внимание в другую сторону: за квадратную колонну, где писцы, как он помнил, в начале цикла делали карточки с буквами, а в конце сидели вокруг книжника и читали подчеркнутые места в книге. И он увидел там темные фигуры с цилиндрическими головами! — плоские, неумело втиснутые в щели реальности. Неуместные, нелепые, жуткие. Знакомые.
В оцепенении мыслей и чувств он наблюдал за ними и по их движениям узнавал процедуры, изложенные в "устройстве мира". Он наблюдал и наблюдал, не в состоянии оторваться. Колонна посреди зала из белой стала серой, стеллажи у дальней стены потеряли пестроту, границы между плитками на полу стерлись. Мимо прошел человек с серой гладкой корзинкой... Он был полупрозрачен! Стало жутко находиться здесь, жутко, потому что непонятно, что происходило. Элабинт подумал о просторе улицы и в следующий миг перед ним уже расстилался широкий проспект. Люди скользили по тротуарам волнами зыби: контуры их проницаемых тел создавали видимость, будто колеблются стены домов, успевшие почернеть и стать гладкими . Несущиеся по дороге машины сохраняли четкость контуров, но стали будто стеклянными. Только в моторных отсеках множество изгибов и плоскостей, накладываясь, создавали для взгляда непрозрачное препятствие. Машины, стоявшие по обочине, были двух видов. Одни оплавленные, стекла и двери неразличимы, колеса прилипли к кузову. Эти были твердые для взгляда, непроницаемые, черные. Другие, нисколько не потерявшие формы, были призрачными. Присмотревшись, он увидел, прямоугольный зад призрачной машины, выдвигающийся из бесформенного монолита черной и непрозрачной. Минута, и прозрачная машина унеслась, а черный бугор продолжал сплавляться в единое целое с асфальтом улицы.
В вихре новых впечатлений Элабин забыл о распаде, а теперь вынужден был вспомнить. Неужели все по-настоящему движущееся пропадет, и он останется наедине с миром, единственное движение которого — движение распада? В надежде оттянуть приход тягостной скуки, он гонялся за тающими машинами и людьми по чернеющим улицам. Наконец не за кем стало гоняться, и гнетущее одиночество утвердилось в нем. Он вернулся к писцам, к их сумрачным, сливающимся с тьмой мира силуэтам, трясущимся и тонким: шубы уже истлели на них. Теперь он наблюдал новый контраст: тетради и книги, пылающие четкостью форм в их дымчатых руках среди мертвой глины. Но близость гончаров нисколько не ослабляла чувства покинутости. И он понял вдруг природу того тяжелого беспокойства, которое для гончаров неизбывно сопровождало каждую фазу распада. Телу, страдающему от холода, и вони, искажающему чистые впечатления, это казалось беспокойством, на самом же деле это было одиночество, причем не одиночество одного человека, а одиночество целого мира — оторванность от материнского мира, от ключа, из которого истек он. Одиночество одной световой волны, удаляющейся от пульсирующего источника и рассеивающейся, частичка за частичкой, во враждебной тьме небытия.