Геи и гейши | страница 77



— Был у меня друг, — внезапно заговорил хозяин, — в честь его названа моя дуда своим именем.

Его собственное имя, как догадывался пришлец, было Гоаннек, а, может быть, Далан; потому что был он морским божеством или его воплощением. Это он зародил в этих землях жизнь своей игрой; но море всегда было единственной стихией, в которой он ощущал себя самим собой.

Наконец, Далан отложил флейту, выпрямился и встал. Тяжелое, коренастое тело облегала грубая хламида кустарного холста с такой же опояской; она еле достигала колен, штанов или чего-то подобного под ней не усматривалось. Буйные рыжеватые кудри придавливал раскидистый венок из местной полыни, похожий на жгут сапожного мастера; однако сам хозяин был царственно бос. Зеленые, как прибрежная вода, глаза пристально уставились на гостя.

— Дом, подобный моему, — заговорил Далан с элементом некоторой внезапности, — должен расти не по идеальному плану, спущенному на нас верховным архитектором, а как хочется ему самому; по тем внутренним законам, что записаны в нем изначально, и по логике его собственной жизни. Логику задаем ему мы, его жители, но закон диктует моя башня, эта половина сот и ячейка Вавилонской Библиотеки. Две логики, два закона, две певучих архитектурных темы, сплетаясь, создают нечто куда более сложное, чем спонтанное стремление любой биологической жизни размножиться по своему образу и подобию. И как Вавилонская Лотерея, которая воплощает игру жизни в смерти и смерти в жизни, дом мой двоякосмыслен: он неподвижен, как гора, от которой отделился, но растет он на скрещении дорог, будучи построен вопреки обычаю тех, кто боится жить растворенным на все стороны света, чтобы его не украла смерть. Войди же в эту дверь, странник: обитать здесь — всё равно, что находиться в пути.

Над входом в башню было высечено двустишие:

«Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом открыт навстречу всех дорог».

Когда Оливер и Далан исполнили начертанное и вошли, они обнаружили внутри все восемь полных граней: окна, выходящие на внешнюю сторону, были холодны и прозрачны, изображение в них двоилось, как в оптическом горном хрустале, а те стекла, что должны были быть, по идее, обращены в глухую скалу, пропускали сквозь свои витражи — лиловые, пурпурные, изумрудные, цвета янтаря и меда — неожиданный, чудесный, теплый свет, мгновенно исцеляющий болезни духа и плоти. Еще были там книги по всем стенам до самого потолка, что заполняли все промежутки между оконных проемов и уходили в глубину примыкающих к башне помещений; тончайшие гравюры и акварели, дубовые лесенки, что вели на галерею, опоясывающую стеллажи и стекла ровно посередине, и в купол, венчающий башню матовой стеклянной шапкой. На одной из стен таинственно улыбался горельеф шумерской или египетской царевны. В углу стоял шахматный столик с насиком, умной восточной игрой. Посреди же залы утвердился стол дубовый, на котором стоял графин с жидким рубином персидских поэтов и два чеканных серебряных бокала.