Геи и гейши | страница 76
Гаэльская поэма в переложении Роберта Грейвза
Перед самим же Оливером в это время простирались пологие холмы, выцветающие под вечным солнцем долины и разломы старых гор — перекрученные, искрошившиеся, ставшие дыбом слои. Патетически обнажены были хребты, мускулы и связки этой земли, дальний кряж вздымался каменной гривой, и оттого казалось, что когда-то, еще до сотворения нашего мира, пал здесь оземь древний дракон, проломив своей тяжестью землю; шкура истлела в клочья, кости сокрушились, и печаль крови его пропитала собой скалу, проникла в источники.
Дракон был, однако, живуч — нетерпеливыми глотками пил он воду близкого моря, но не мог выпить всю, только натягивал на себя ее покрывало; другой, глубинный морской дракон сразу же оттягивал волну назад к себе.
«А, может быть, все наоборот: не он упал — земля эта некогда вздыбилась в напрасном усилии взлететь и застыла. Кобылица, единорог, пегас, крылатый змей — всё, что тебе угодно, можешь ты узреть в застывшем кипении этих форм», — подумал путник.
Но хотел ли он, ожидал ли увидеть в картинном хаосе порядок, посреди живописной дикости — архитектурную строгость?
Здесь, между морем и горами, стоял дом. Первое, что бросилось в глаза, — удивительная башня, половина рассеченного скалой восьмигранника, вылущенного из камня или приникшего к ней, погруженного в нее, как прибрежный Змей. Основание ее омывалось тяжелыми волнами. В башне чувствовался порядок, но ближе к скале этот порядок исчезал, растекался скопищем всевозможных пристроек, кубических объемов, протяженных галерей. За горами и домом, как бы устав от борений, пытающихся придать ей форму — или стереть ее совсем и создать заново, — земля легла ровной полынной степью. Туда смотрели высокие, вытянутые кверху окна башни, полукруглое навершие увенчало каждое из них, а дикий виноград затянул завесой.
Внизу же, как в древней Иудее, где винной лозе был присвоен статус дерева, ее священная поросль имела могучий ствол, ветви же, снизу подпертые шестами, образовали арки. Сами ветки уже сбросили почти всю буро-красную листву, зато, опираясь на них, ползла и поднималась к неяркому солнцу миниатюрная копия винограда — искрасна-черная ежевика, что провялилась, несобранная летом, и сама стала как изюм. Лоза переплелась тут с шипами, сок легко мог смешаться с кровью.
Предвестие весны в этих краях было похоже на сухую, уравновешенную осень. Козы, местные сатиры и сатирессы, обитавшие в этой земле еще с овидиевых времен, бродили вокруг дома, пощипывая привядшую на корню, но еще — или уже — зеленую траву, и слушали флейту-дудук, на которой играл хозяин дома и виноградника. Пел он о старинных метаморфозах и о совсем свежих ранах, скорбях и печалях, и рыдала его флейта надрывным человеческим голосом, вспоминая об извечном проклятии Каина, из-за которого издевкой и позором оборачиваются для человека все величавые начинания его. А путник слушал, будто в его жизни не было ничего иного, кроме этой тоскливой мелодии, и коз, и пурпурно-зеленой листвы, и бледного стекловидного неба, на которое художник навел тонкой барсучьей кистью вечернюю зарю. У ног их сидела благородная белоснежная псица, знакомая путнику по иным его похождениям, и тоже молчала и слушала.