Заметки о Белинском | страница 10



, карающий ли смех Гоголя, мучительную ли игру Мочалова[14] и т. д., - отзывавшийся на все с необыкновенной чуткостью, он, однако, как человек стремления и прогресса, не задумывался заменять явления явлениями, когда одни казались ему ближе к истине, т. е., по его верованию, ближе к последнему слову прогресса, чем другие. Своего рода террорист литературный, он приносил жертвы за жертвами, хотя, конечно, едва ли бы принес в жертву Пушкина и его значение в нашей жизни.

Дело нравственного возбуждения, совершенное в лице его нашей критикой, было велико и благотворно по своим последствиям» (стр. 35, 36 и 37).

Вот верное указание на то, в чем заключалась сила Белинского, как она вытекала из тогдашнего положения нашей умственной и общественной жизни и из необыкновенных дарований самого Белинского, и какую важную роль играла в этом деле философия Гегеля. Она была орудием или формой, в которую облекалось содержание этой деятельности. Но в широких формулах этой философии было свое, особенное содержание, которое обнаружило, наконец, свое влияние ко вреду дела. О гегелизме Белинского Григорьев далее говорит следующее:

«Фазис развития, в который вступали тогда все мы вместе с Белинским, был гегелизм в его первоначальной, таинственно туманной и тем более влекущей форме, в форме признания разума тождественным с жизнью, и жизни тождественной с разумом. Этот таинственный гегелизм, на первый раз миривший со всем историческим, обещавший всему существующему в наших верованиях, нравственных убеждениях и даже просто обычаях оправдание и примирение, казался нам всем, и всех более Белинскому, — совершеннейшим Idealen, Reich, в котором, по слову великого поэта:

Wort gehalten wird in jenen Raumen
Jedem schonen glaubigen Gefuhl12

Этот гегелизм был уже не просто раздражающее веяние, как шеллингизм Киреевского и Надеждина[15]; он становился для всех адептов его — (а кто же из мыслящих людей не вступил тогда в ряд его адептов? кто из впечатлительных людей не шел по слуху за адептами?) — становился верою.

Вера требовала жертв, как всякая вера. Принцип тождественности разума и действительности — на первый раз становился враждебно против всякой вражды и протеста, был сам протестом против протеста. Да и как же иначе? Мир и жизнь — по крайней мере на первый раз — представлялись стремящемуся духу гармоническими, вполне замиренными, и конечный стремящийся дух (я употребляю религиозные термины эпохи), отрешаясь от своей конечности, плавал торжественно в безграничности, сливался с „Unendlicher Geist“