Икарова железа | страница 44



Едем ночью, но все равно очень медленно из-за пробок, так что я эту очередь могу хорошо разглядеть. Я вижу, что там у них ужасная давка, не развернешься; одни стоят безвольно, опустив головы, как будто лошади в стойле, другие толкаются, третьи падают, их топчут, и кто-то тянет к ним руки – не то ударить, не то поднять и обнять. Еще я видел, как какая-то девушка с большим животом пыталась оттуда выбраться, перелезть через ограждение, но полицейский ее ударил дубинкой, прямо по животу, а ведь там, наверное, ребеночек был.

Полицейских на улицах много, через каждые метров десять они стоят. А вдоль дороги – автозаки рядком и «скорые».

И так это все вместе нехорошо выглядит, как будто не на чудо люди идут любоваться, а что-то дурное задумали. И даже как будто не люди они вовсе, а змей многоголовый, которого поймали в ловушку, чтобы он не съел город. Когда-то мне кто-то рассказывал сказку про многоголового змея, который напал на город, но я не могу ее вспомнить, поэтому хочу, пока едем, придумать свою для Павлуши, да только вот Отец меня с мысли сбивает криком:

– Дурак, закрой занавеску!

Чего кричать. Они все думают – раз я немой, значит, еще и глухой, да к тому же еще и дурак. А я все слышу, просто язык мой не подчиняется мне, таким уж меня создал Господь, в которого они тут все верят или, по крайней мере, делают вид. Сам-то я не уверен, есть на свете Бог или нет, не видел я его никогда, а если просил его о чем-то в молитвах, он не откликался и просьбы не выполнял. Возможно, я молился как-то неправильно, и он меня поэтому не услышал, хотя вот Павлуша всегда меня понимает, когда я говорю про себя, так что, я думаю, Господа либо нет, либо он меня очень не любит и не хочет, чтобы я с ним говорил. Зато Павлуша любит меня, он только от меня принимает водичку и слушает мои мысли и сказки. Я их рассказываю у себя в голове и знаю, что он все понимает.

А несколько раз, когда мы с Павлушей оставались одни, он позволял моему языку шевелиться, и я на самом деле произносил какое-то слово – к примеру, «холодно», «больно» – как будто бы это он за меня говорил. Но это только после гигиенических процедур или когда ему еще пытались делать питательные инъекции – он ведь не кушает у нас ничего, – а я потом оставался, чтобы все там прибрать. Павлуша на инъекции реагировал плохо – что бы ни вкалывали, даже простую глюкозу, он тут же скрючивался, как будто болел живот, и срыгивал серебристую слизь. Они уходили, а я подтирал и говорил ему – у себя в голове: «Павлуша, ну что же ты, мальчик, ведь это глюкоза, нам доктор объяснил, что это просто как сахар, она полезная, нельзя ведь совсем не кушать»… Никто другой не хотел за ним убирать, прикасаться к густым и блестящим лужицам – а по мне так обычная рвота или, скажем, мышиный помет ничем не лучше и даже хуже, потому что воняет, а его эта слизь была похожа на ртуть из разбитого градусника и пахла яичком, оттиралась быстро и хорошо. Я прибирал, а ему было больно и холодно, и он смотрел на меня своими немигающими глазами и пел – гудел чуть слышно, с закрытым ртом, как будто стонал, но очень красиво и мелодично. Павлушина песня была как мед, она втекала в меня и наполняла густым, янтарным, горько-сладким блаженством, во рту появлялся привкус, какой бывает, когда пожуешь пчелиные соты. Потом язык начинало покалывать, как будто его легонько кусали пчелы, и я понимал, что это Павлуша своим пением оживляет мой мертвый язык, чтобы я мог сказать за него какое-то слово или даже несколько слов.