Вурди | страница 50
— Зато и хвори тут больше нет, — прищелкивали языками сельчане.
— Какая уж хворь. Ничего нет.
— Смотрите-ка, а лес все горит!
— Ишь! Заметил!.. Глазастый тоже мне…
— Может, и он нас, того, выжечь собрался? Как хворь какую?
— Тьфу!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
— Он умер, — шептала Ай-я.
Она видела лица. Много лиц. Веселых. Грустных. Красивых. Не очень. Но все как одно — незнакомые, почему-то пугающие (может быть, оттого, что чужие?), а главное, их было так много и они так быстро сменяли друг друга, а иногда и накладывались одно на другое, что Ай-я давно сбилась со счета; впрочем, сто ли, тысяча ли тысяч — не имело значения. Они приплывали из ниоткуда и уплывали в никуда, и память, как ни старалась Ай-я, не удерживала их, а потому к исходу пятого дня все они превратились в одно-единственное — общее — радостное, печальное, злое, доброе, уродливое, прекрасное лицо.
И она, Ай-я, вдруг расхохоталась (чем страшно напугала бодрствующего ночи напролет у постели Гвирнуса), ибо в этом единственном лице узнала себя.
И было тысяча тысяч женщин.
И было тысяча тысяч мужчин.
И тысяча тысяч женщин звались Ай-ей.
А тысяча тысяч мужчин не имели ни лиц, ни имен.
Мужчины были огромные, как деревья, как дуб за окном. Такие же могучие. Такие же кряжистые. Такие же молча роняющие свое семя в нее, Ай-ю, и она прорастала тысячами тысяч новых деревьев, которые, едва успев подрасти, снова роняли свое семя, а она вновь подбирала, впитывала, выкармливала его.
И тысячи тысяч губ, тысячи тысяч ласкающих небо языков, тысячи тысяч потных рук — целовало, поглаживало, обнимало ее. Она чувствовала, как бьются где-то совсем рядом — только протяни руку — среди всего этого возбужденного мельтешения и суеты тысячи тысяч таких слабых, уязвимых, беспомощных сердец. Как пульсирует в жилах чужая красная, одуряющая, пьянящая, привораживающая все ее существо человеческая кровь. Как жизнь и смерть сливаются в едином сладострастном танце, где она, Ай-я, — смерть, а они — тысяча тысяч — жизнь; и тогда Ай-я, у которой вдруг выросло великое множество рук, обнимала их, ласково, нежно; наклонялась к пахнувшей потом и дымом костров коже; впивалась острыми зубками в податливую (о! это сладострастие вурди!) плоть; улыбалась и выпивала одного, второго, третьего — всех…
К концу пятого дня болезни Ай-и Гвирнус едва держался на ногах. Он почти не спал в эти дни: Ай-я непрестанно бредила, разговаривала с ним, поминутно просила пить. Когда же — ненадолго — она успокаивалась и затихала в глубоком забытьи, сон не шел к нелюдиму, лишь слегка туманил голову, замутнял глаза, путал мысли. Этот полусон раскачивал стены хижины, переставлял с места на место кухонную утварь, отчего Гвирнус никак не мог найти нужный ему — для бодрости духа — кувшинчик с элем. Он уже начинал подозревать, что дело вовсе не во сне, что все это проделки невесть как пробравшихся в дом дармоедов повелителей («нашли время для шуток!»). Нелюдим бормотал проклятия, поминал вурди, даже разбил — для острастки — пару пустых горшков (потом никак не мог найти, чтобы выбросить, черепки), но все было бесполезно: повелители, если они были в доме, не объявлялись, заветный кувшинчик не находился («Ведь не весь же эль вылакала Илка!»), стены все так же раскачивались («Ладно бы от эля»), а мысли путались.