Сизиф | страница 35



Посещало его еще необъяснимое, бесполезное чувство красоты. Оно обычно приходило вместе с образом какого-то особого порядка, гармонии. Иногда такое бывало делом человеческих рук, временами — ничьих рук, никаких рук недостало бы, чтобы заставить горную гряду спуститься к тенистой долине и покойному кобальтовому заливу. Для кого это было создано? Кто еще, кроме него, мог этим любоваться? Красота раззадоривала, призывала тщиться, совершенствовать умение, чтобы создавать нечто равно прекрасное. И сандалии его были чудо как хороши, и обеды удавались на славу, и скобы не гнулись, и все считали его настоящим мастером, волшебником ремесла, а его это не утешало.

Были, правда, люди поважнее. Кое-кто обладал такой силой, что мог завоевать полмира, но проходило время, и те же полмира переходили в следующие руки. Другие извлекали поистине волшебные звуки из своих инструментов, твердой рукой вели замысловатые линии или тесали камень так, что от волнения выступали слезы. Казалось, что вот этим должно быть ведомо, что и где прячется за видимым миром — умели же они создавать нечто из ничего, из мертвого куска. Нет, ничего не могли объяснить и они, а когда пробовали, становились столь косноязычными, что понять их было невозможно.

Затем приходила пора покидать этот мир, и оказывалось, что не так уж долго позволял он собой любоваться и себя повторять. И тогда во всей своей страшной простоте складывался вопрос: зачем же все это было? Стоило ли любить, смеяться, горевать и наслаждаться красотой только затем, чтобы в один момент оставить это навсегда и перестать быть?

Ответа ждать было неоткуда и поздно было искать его самому. Но если он додумывался до такого вопроса чуть раньше и, обессилев от его жестокости, откладывал колодки и дратву, молот, щипцы и сковороды, появлялся такой вот, как ты, опрятный мужичок и стыдил его за безделье, пугал грозящей никчемностью, от которой кузнец как раз и старался себя уберечь. Я не осудил бы этого пекаря и сапожника, если бы, собрав последние силенки, он показал пришельцу на дверь. Не можешь, мол, помочь, так не мешай, ядрена мать, проваливай, сгинь.

— Прогнать меня тебе ничего не стоит, — ответил грек. — Ты утратил вкус к сочинительству и возвращаешься к нему, чтобы привлечь меня против моей воли к изложению своей истории. Теперь даже сквернословишь. А что, если тебе в самом деле забыть о моем существовании, но не уподобившись пекарю и кузнецу из твоей басни в их внезапной и безрассудной вспышке, а спокойно взвесив свои возможности и осознав их пределы?