Одиссей Полихрониадес | страница 141
И пою, и пою.
Дочь паши улыбается. «Еще!» — сказала Мухасе-беджидина. Я еще пою. — «Еще». — Я еще. — «Ну, довольно, говоритъ сама пашапула, — отдохни, сядь». Я не сажусь. Она опятъ: «Сядь». Я сѣла на полъ. «На стулъ сядь». Я говорю: «Не могу на стулѣ я при такихъ султаншахъ сидѣть. Этого слова и не говорите мнѣ!» Посидѣли. Велѣла она арабкѣ мнѣ кофе дать. Арабка говоритъ: «Она и сказки знаетъ». А Мухасе-беджидина вдругъ закрылась рукой, засмѣялась и спрашиваетъ: «А докторъ отчего не женится?» Пашапула ей: «Бракъ, бракъ!» (оставь, оставь это). А та припала къ ней на плечо, умираетъ отъ смѣха. «Нѣтъ, скажи, отчего твой докторъ не женится?» Я говорю: «Не нравятся ему дѣвицы здѣшнія. Онъ все жалѣетъ, что онъ не турокъ; онъ говоритъ: турчанки благороднѣе нашихъ, воспитаннѣе, нѣжнѣе… У нашихъ руки грубы». — «Смотри, смотри!» говоритъ Мухасе-беджидина. А пашапула ей: «Переведи по-турецки, что́ она говоритъ». И когда та ей перевела, пашапула тоже покачала головой и сказала: «бакъ! бакъ! Смотри, — какія слова!» Такъ я ихъ долго занимала и веселила. А потомъ арабка моя говоритъ имъ: «Она другихъ веселитъ, а сама печаль о друзьяхъ имѣетъ». И разсказала имъ о киръ-Йоргаки. Пашапула пожала плечами и сказала съ гримасой: «Я такія вещи почемъ знаю!» Я говорю арабкѣ: «Ты зачѣмъ это сказала? Госпожа гнѣвается теперь». Начали онѣ тогда по-турецки скоро, скоро говорить и обѣ госпожи и арабка. Я сижу и не понимаю ничего. Подъ конецъ пашапула говорила что-то Мухасе-беджидинѣ долго, и толковала ей, и глаза у нея заблистали, и щеки зарумянились. И послѣднія ея слова и я даже поняла. «Скажи ей это по-ромейски. Хорошо, хорошо!» Мухасе-беджидина перевела. «Вотъ тебѣ что́ Ханумъ-эффенди говоритъ. Отчего жъ вы, христіане, отъ насъ помощи просите? Вѣдь вы говорите, что турки всѣ злые и жестокіе… Отчего?» Я говорю: «Простите. Это не такъ!» — «Какъ не такъ?» — «Не такъ!» — «А какъ?» — «А вотъ какъ: когда я еще маленькой была, отецъ мой простымъ носильщикомъ былъ. Случился неурожай въ нашихъ селахъ, голодъ. Потомъ собрали и хлѣба и денегъ. А пришлось такъ, что мать моя три дня не ѣла. Пріѣхалъ простой турецкій солдатъ въ село. — «Хозяйка, — говоритъ онъ матери, — что́ ты лежишь? Вставай. Жарь мнѣ курицу. Да что́ съ тобой? Отчего ты такъ крѣпко подпоясалась?» Мать ему сказала: «Я три дня не ѣла!» Тогда онъ изъ своего мѣшка вынулъ хлѣбъ большой, отдалъ ей и сказалъ: «Больше нѣтъ у меня», и самъ голодный уѣхалъ. Тогда мать говорила мнѣ: «Ахъ, дочка, дочка! добрѣе добраго турка нѣтъ человѣка другого! За ихъ доброту видно Богъ и Девлетъ ихъ сохраняетъ такъ долго!» Это разъ, говорю я, а другое то, что я у доктора Коэвино давно живу, который турокъ больше уважаетъ, чѣмъ христіанъ, и я отъ него много просвѣтилась. Человѣкъ онъ учености не здѣшней, а европейской, извольте хотя бы у вашихъ спупруговъ, у беевъ спросить». Кончила я. А Мухасе-беджидина птичка по-турецки запѣла, и пашапула улыбалась, слушая ее. Потомъ отпустили онѣ меня ласково, и дочь паши обѣщалась попроситъ мужа за киръ-Йоргаки. Арабка проводила меня и сказала: «Заходи чаще. Онѣ тебя хвалятъ и говорятъ: