Тропинка на Невском | страница 2



Мне она не была страшна. Я еще не понимала страха, писала дневники, а в них было все, кроме войны. Рассказы о лете, о лошадях и мальчике, с которым была в приятельских отношениях, о девочках, о том, что и кто говорил.

Иногда мне казалось, что я пишу рассказы, но выходило, что я пересказываю чужие повести, и даже целые куски Тургенева и Толстого легко укладывались в мой рассказ о моих героях — таких же, как я, шестиклассниках. И в этих дневниках, когда я после перечитывала их, только одно место было про блокаду: «Коптилка не горит, писать трудно. Вытащила фитиль — он обгорает, окунула в керосин — погас. Гаснет, гаснет… Если сейчас погаснет, мы все умрем, а если не погаснет — все останемся живы… Горит ярко».

Как помню этот странный свет коптилки, и запах керосина, и тусклый огонек на конце маленького флакона — горит, горит, меркнет, гаснет совсем. Опускаю фитиль — не горит, поднимаю — вспыхивает и снова гаснет. И уже невозможно читать, нельзя писать — так тускло она светит, как уголек. И я гляжу на нее, гляжу, и тяжелая тоска наползает на меня вместе с темнотой — вот-вот все погрузится во тьму, все остановится, и я задумываю — будет или нет коптилка гореть. Гляжу на нее и уже ничего не делаю с ней, не ковыряю ее булавкой, не обжигаю себе пальцы, вытягивая фитиль, ничего не делаю — гляжу, загадала… И вдруг она вспыхивает и горит ровным, ярким огнем, трепеща на потолке сполохами света, и снова я могу читать и писать, я улыбаюсь и смотрю на этот огонек — гори-гори ясно!

Этот огонек в ночи и в вечера, этот огонек, тонкий луч — надежда, тепло, свет — заронил во всех радость, поселил силы: выживем!

Он вспыхнул впервые в тот день бомбежки: красивый день — полный ужаса и красоты.

В тот день кто-то принес бутылку вина, и все гости были так рады! Еще был свет, еще были картошка, шпроты и конфеты, и в предвкушении ужина все оживились и острили — ждали, когда откроют бутылку. Ждали, глядели на пробку, а уже выла сирена, но никто не уходил в бомбоубежище — это было еще не принято в Ленинграде. В Москве все и всегда уходили, в Ленинграде — редко, уже потом, когда каждый день бомбили, только тогда, но в тот день, когда завыла сирена, — еще шутили, никто не двинулся из-за стола. Вошел гость — и грянул залп.

— Вошел — и пробка в потолок! — сказал гость, и все еще смеялись, когда другой и третий выстрел действительно — как бомба в потолок! Еще смеялись, но уже кинулись к окнам и тут же замерли. Гул самолетов — страшнее бомб, страшней зениток, свист пуль, снарядов, бомб — и тяжелые раскаты.