Возвращение корнета. Поездка на святки | страница 69



— Дети у всех крещены?

И в ответ раздается негромко, неуверенно, вразброд:

— Некрещеные… Где было крестить… некрещеные.

Подберезкин содрогнулся. Как это было странно, что Россия — христианская страна, богоносный народ — вновь после тысячи лет стала языческой!

— Святая Православная Церковь — продолжал священник, — разрешает пастырям крестить без купели, без омовения в воде, буде нет другой возможности. Буду свершать обряд Святого Крещения для отроков и отроковиц. Младенцев окрещу по домам.

И вот, чуть подталкивая сзади, одна за другой, подводят бабы своих детей — подростков с обнаженными головами, с испуганно восторженными глазами — под руку священника, и он кистью ставит им крест на лбу: «Крещается раб Божий имя рек», и трижды кропит водою.

Сияет над головой высокое ледяное небо без единого облака, холодно лучась, изгибаясь, простираются снежные поля, где-то невидимо переходя в светящуюся, будто парчевую, стену горизонта, неподвижны березы с аметистовыми стволами, все охваченные белым горением. А хор поет: «Явился еси днесь вселенной…». Всё это походит на какие-то древние времена; кажется Подберезкину, будто читал он об этом где-то, когда-то, видел эти черные избы, эти дали без краю, и народ, подходящий креститься, — точно присутствовал он при древнем крещении Руси.

IV

— Вечером нужно будет идти в офицерское казино, — сказал Подберезкину фон Эльзенберг, — познакомиться с господами офицерами. Сам фон Эльзенберг уже с полудня снова занялся туалетом: напомадился, надушился, приготовил новый мундир: в белой шелковой рубашке походил он, со своими девственно розовыми щеками, длинными белокурыми волосами, на сахарного немецкого херувимчика.

День был яркий, с одной стороны стекла отошли, и снаружи мимо окон часто ослепительно падал луч, сразу озаряя всё: и улицу, и желтую дорогу, и горницу, светлым весельем; от этого ли света или от недавней службы, но у корнета было необыкновенно легко и радостно на душе, словно был это обычный мирный день в деревне, во время какой-нибудь охоты; ничто не напоминало о войне. Переодеваясь и перекладывая бумаги из кармана в карман, он обронил что-то на пол и, подняв, увидел, к удивлению своему, что то была его собственная фотография офицером — молоденьким корнетом — во время гражданской войны, неизвестно как в кармане очутившаяся. Было забавно и чуть грустно смотреть теперь на длинного худого мальчишку с туго затянутой ремнем талией, в лихо, набекрень, посаженной фуражке с офицерской кокардой над до смешного мальчишеским лицом. Как он был молод тогда — совсем мальчишка, а считал ведь себя уже совершенно взрослым!.. Взгляд его перешел на зеркало, и он сравнил свое лицо теперь с тем, юным: кожа потемнела, потрескалась, мутные глаза, две глубокие складки, как скобки, замкнули рот, а на лбу вьются, как нити, морщины. Лицо — не старое, но на нем, как у многих русских офицеров, печать отчуждения, затаенности, нечто донкихотовское — он сказал бы. Однако, ни за что он не согласился бы быть на другой стороне; самое большое счастье его жизни составляло именно то, что он принадлежал к белым, что сражался в белой армии!